Анна Ахматова - От царскосельских лип: Поэзия и проза
Август 1942
На Смоленском кладбище
А все, кого я на земле застала,Вы, века прошлого дряхлеющий посев!…Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,Интриги и чины, балет, текущий счет…На ветхом цоколе – дворянская коронаИ ржавый ангелок сухие слезы льет.Восток еще лежал непознаннымпространствомИ громыхал вдали, как грозныйвражий стан,А с Запада несло викторианским чванством,Летели конфетти и подвывал канкан…
Август 1942
В тифу
Где-то ночка молодая,Звездная, морозная…Ой, худая, ой, худаяГолова тифозная.Про себя воображает,На подушке мечется,Знать не знает, знать не знает,Что во всем ответчица,Что за речкой, что за садомКляча с гробом тащится.Меня под землю не надо б,Я одна – рассказчица.
Ноябрь 1942
Ташкент (в тифозном бреду)
И комната, в которой я болею…
И комната, в которой я болею,В последний раз болею на земле,Как будто упирается в аллеюВысоких белоствольных тополей.А этот первый – этот самый главный,В величии своем самодержавный.Как он заплещет, возликует он,Когда, минуя тусклое оконце,Моя душа взлетит, чтоб встретить солнце,И смертный уничтожит сон.
Январь 1943
Ташкент
Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – и никогда ничего не знала о прозе. Я или боялась ее – или ненавидела. В приближении к ней чудилось кощунство или обозначало редкое для меня душевное равновесие… В Ташкенте от эвакуационной тоски я написала «Дому было сто лет», там же в тифозному бреду все время слушала, как стучат мои каблуки по Царскосельскому Гостиному Двору – это я иду в гимназию, снег вокруг собора потемнел, кричат вороны, звонят колокола – кого-то хоронят. Он будет в своем гробу ждать погребения под собором (там склеп). – Мне страшно, у меня тиф, я в Ташкенте.
8 марта 1964
Москва. Легендарная Ордынка
* * *…Дому было 100 лет. Он принадлежал похожей на рысь купеческой вдове Евдокии Ивановне Шухардиной, странными нарядами которой я любовалась в детстве. Стоял этот дом на углу Широкой улицы и Безымянного переулка (2-ой от вокзала). Говорили, что когда-то, до железной дороги, в этом доме было нечто вроде трактира или заезжего двора при въезде в город. Я обрывала в моей желтой комнате обои (слой за слоем), и самый последний был диковинный – ярко-красный. Вот эти обои были в том трактире сто лет назад, – думала я. В подвале жил сапожник Б. Неволин – теперь бы это был кадр исторического фильма.
Этот дом памятнее мне всех домов на свете. В нем прошло мое детство (нижний этаж) и ранняя юность (верхний). Примерно половина моих снов происходит там. Мы уехали из него весной 1905 года. Тогда же он был перестроен и потерял свой старинный вид. Теперь его уже давно нет и на этом месте разведен привокзальный парк или что-то в этом роде. (Я последний раз была в Царском Селе в июне 1944 года…)
…А иногда по этой самой Широкой от вокзала или к вокзалу проходила похоронная процессия невероятной пышности: хор (мальчики) пел ангельскими голосами, гроба не было видно из-под живой зелени и умирающих на морозе цветов. Несли зажженные фонари, священники кадили, маскированные лошади ступали медленно и торжественно. За гробом шли гвардейские офицеры… «с пьяными открытыми лицами», и господа в цилиндрах. В каретах, следующих за катафалком, сидели важные старухи с приживалками, как бы ожидающие своей очереди, и все было похоже на описание похорон графини в «Пиковой даме».
И мне (потом, когда я вспоминала эти зрелища) всегда казалось, что они были частью каких-то огромных похорон всего девятнадцатого века. Так хоронили в 90-х годах последних младших современников Пушкина. Это зрелище при ослепительном снеге и ярком царскосельском солнце – было великолепно, оно же при тогдашнем желтом свете и густой тьме, которая сочилась отовсюду, бывало страшным и даже как бы инфернальным.
Анна Ахматова.
Из «Записных книжек»
Константин Сомов. Наталья Павловна и граф Нулин. Заставка к поэме А. С. Пушкина «Граф Нулин». 1899 г.
Константин Сомов. Портрет А. С. Пушкина. 1899 г.
Пушкин
Кто знает, что такое слава!Какой ценой купил он право,Возможность или благодатьНад всем так мудро и лукавоШутить, таинственно молчатьИ ногу ножкой называть?…
7 марта 1943
Ташкент
Хозяйка
Е. С. Булгаковой
В этой горнице колдуньяДо меня жила одна:Тень ее еще виднаНакануне полнолунья.Тень ее еще стоитУ высокого порога,И уклончиво и строгоНа меня она глядит.Я сама не из таких,Кто чужим подвластен чарам,Я сама… Но, впрочем, даромТайн не выдаю своих.
5 августа 1943
Ташкент
Елена Сергеевна Булгакова. Москва. 1950-е годы.
Под Коломной
Е. В. и С. В. Шервинским
…Где на четырех высоких лапахКолокольни звонкие бокаПоднялись, где в поле мятный запах,И гуляют маки в красных шляпах,И течет московская река, —Все бревенчато, дощато, гнуто…Полноценно цедится минутаНа часах песочных. Этот садВсех садов и всех лесов дремучей,И над ним, как над бездонной кручей,Солнца древнего из сизой тучиПристален и нежен долгий взгляд.
1 сентября 1943
Ташкент
Ахматова на даче Шервинских «Старки». 1936 г.
Жены преуспевающих деятелей искусств завяли в захолустном Ташкенте от бытовых трудностей, но Анна Андреевна и к существованию на грани нищеты, и к коммунальным «неудобствам» давным-давно привыкла, они ее не пугали. Конечно, при такой скученности и тесноте – и в прямом, и в переносном смысле – не обходилось без сплетен, наговоров, мелких предательств, но и этот мусор общежития был для нее не внове. Куда мучительней оказались муки совести: она – вдалеке от страданий и бед, а ее Ленинград вымирает в блокаде! Великим облегчением стала встреча на ташкентском вокзале с семьей Пунина в марте 1942 года: узнав, что ленинградский эшелон (с очередной партией эвакуированных ленинградцев) проследует в Самарканд через Ташкент, Николай Николаевич известил об этом Анну Андреевну. Весточка чудом дошла вовремя, и Анна Андреевна не пропустила транзитный состав. И это тоже был знак надежды. Однако едва она начала оживать, нагрянула новая беда. Началось в августе (все дурное в ее судьбе начиналось в августе), с затяжного гриппа, а кончилось чуть ли не летально. Четыре месяца – между этим и тем светом! Так тяжко, долго и безнадежно Анна Андреевна еще не болела. Но поднялась и кое-как продержалась зиму. А в марте пришло долгожданное счастливое письмо из Норильска: Левушка сообщал, что срок его заключения кончился. Зная по опыту, как коротки, короче азиатской весны, отпущенные ей промежутки между бедами, Анна Андреевна вновь принялась за «Поэму без героя», пришедшую к ней в последнюю зиму перед новой войной – 27 декабря 1940 года.
После свидания на вокзале в Ташкенте Анна получила от Пунина письмо, оно ее потрясло. Николай Николаевич наконец-то высказал Анне Андреевне все, о чем молчал, думая, что она и так все-все понимает в течение 20 лет.
Н. Н. Пунин – А. А. Ахматовой14 апреля 42
Самарканд, больница
Здравствуйте, Аня!
Бесконечно благодарен за Ваше внимание и растроган; и это заслужено. Все еще в больнице не столько потому – что болен, сколько оттого, что здесь лучше, чем на воле… Есть мягкая кровать, и кормят, хотя и неважно, но даром. И спокойно. Я еще не вполне окреп, но все же чувствую себя живым и так радуюсь солнечным дням и тихо развивающейся весне. Смотрю и думаю: я живой. Сознание, что я остался живым, приводит меня в восторженное состояние, и я называю это – чувством счастья. Впрочем, когда я умирал, то есть знал, что я непременно умру – это было на Петровском острове у Голубевых, куда на время переселился, потому что там, как мне казалось, единственная в Ленинграде теплая комната – я тоже чувствовал этот восторг и счастье. Тогда именно я думал о Вас много. Думал, потому что в том напряжении души, которое я тогда испытывал, было нечто – как я уже писал Вам в записочке – похожее на чувство, жившее во мне в 20-х годах, когда я был с Вами. Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял Вас – именно потому, что это было совершенно бескорыстно, так как увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал, это было действительно предсмертное с Вами свидание и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна как Ваша: от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотания и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей – и это мне казалось особенно ценным – а той органичностью, то есть неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит. Теперь этого не написать, то есть всего того, что я тогда думал, но многое из того, что я не оправдывал в Вас, встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным. (…) В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки. Все это, я помню, наполнило меня тогда радостью и каким-то совсем необычным, не сентиментальным умилением, созерцательным, словно я стоял перед входом в Рай (вообще тогда много было от «Божественной Комедии»). И радовался не столько за Вас, сколько за мироздание, потому что от всего этого я почувствовал, что нет личного бессмертия, а есть бессмертное. Это чувство было особенно сильным. Умирать было не страшно, и я не имел никаких претензий персонально жить или сохраниться после смерти. Почему-то я совсем не был в этом заинтересован; но что есть Бессмертное и я в нем окажусь – это было так прекрасно и так торжественно. Вы казались мне тогда – и сейчас тоже – высшим выражением Бессмертного, какое я только встречал в жизни. В больнице мне довелось перечитать «Бесов». Достоевский, как всегда, мне тяжел и совсем не для меня, но в конце романа как золотая заря, среди страшного и неправдоподобного мрака, такие слова: «Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно справедливейшее и счастливейшее, чем я, уже наполняет и меня всего безмерным умилением – и славой, – о, кто бы я ни был, что бы ни сделал! Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье для всех и для всего…» и т. д. Эти слова – почти совершенное выражение того, что я тогда чувствовал. Именно – «и славой», именно – «спокойное счастье». Вы и были тогда выражением «спокойного счастья славы». Умирая, я к нему приближался. Но я остался жить, я сохранил и само то чувство и память о нем. Я так боюсь его теперь потерять и забыть и делаю усилия, чтобы этого не случилось, чтобы не случилось того, что так много раз случалось со мной в жизни: Вы знаете, как я легкомысленно, не делая никаких усилий, даже скорее с вызовом судьбе, терял лучшее, что она, судьба, мне давала. Солнце, которое я так люблю после ледяного ленинградского ада, поддерживает меня и мне легко беречь перед этой солнечной славой это чувство бессмертного. И я счастлив.