Гарвардская площадь - Андре Асиман
Я ответил: не знаю. Он сказал, что тоже не знает. Мы рассмеялись. В Кембридже таких больше не было.
Официантка и повар переговаривались на диалекте. Калаж сказал: мы больше не в Бостоне, мы в Сиракузах. Неподалеку от Пантеллерии.
– Понравилось тебе в Сиракузах? – спросил я.
– Гнусное местечко.
– Согласен.
Мы рассмеялись.
– Поехали, выпьем cinquante-quatre Chez Nous.
По дороге в Кембридж он сообщил мне, что ему очень понравился Мопассан. Стендаль тоже ничего, а вот Бальзак – просто гений.
– А вот этот ваш Сад – настоящая мразь. Забери назад, пожалуйста, и больше не вспоминай, что давал мне эту книгу.
Кто бы мог подумать, что человека со столь богатым жизненным опытом так легко шокировать. Он искренне расстроился. Был он, если отбросить его образ жизни, закоренелым ханжой.
Когда мы поставили машину у кафе «Алжир», я позволил себе намекнуть, что разговор с адвокатом вызвал у меня сильнейшую тревогу.
– Знаю. Но сейчас не хочу про это думать.
У него через полчаса было назначено свидание с его Pléonasme, и в голове просто не было места для других неприятных мыслей, кроме тех, которые она наверняка туда натолкает нынче вечером. «Уж ты мне поверь», – добавил он. Я пришел к выводу, что в их отношениях настала бурная фаза.
– Тебе пришлось испытать хотя бы десятую часть тех мучений, через которые я прохожу ради этой грин-карты? – поинтересовался он, когда мы заказали кофе.
– Нет. Меня моя более или менее дожидалась, когда я приехал, – спасибо дядюшке из Бронкса.
– И что твой дядюшка из Бронкса для этого предпринял?
– Дядюшка у меня масон. Попросил какого-то масона написать конгрессмену, тоже масону, и так, от масона к масону, кто-то в итоге дал мне разрешение на легальное пребывание в стране.
– Вон оно как.
– Масоны – очень влиятельные люди.
– Прямо как евреи?
– Как евреи.
И десяти дней не прошло, а Калаж уже умудрился получить приглашение стать членом масонской ложи, да еще и понаклеил блестящих стикеров с масонскими циркулем и наугольником по всей машине – на капоте, на торпеде, на переднем и заднем бампере. Два последних он даже неприметно пристроил на подлокотниках, прямо под пепельницами.
Недавно он вез в аэропорт человека, который оказался масоном, а у того оказался друг-масон, который…
– Ты гений, – объявил он мне.
Однажды ночью после обильного ужина в преподавательской столовой в Лоуэлл-Хаусе я проснулся от острой боли в правом боку. Стал ждать, когда пройдет. Не проходило. В памяти тут же всплыло проклятие персиянки. Я принял «Алька-зельцер» и снова лег. Сон не шел. Боль усилилась, становилось все хуже. К пяти утра я решил позвонить Калажу. Он не ответил. Я кое-как оделся и, не обнаружив на Конкорд-авеню такси, вынужден был топать пешком до студенческого медпункта. Если заболею, будет отличный повод отложить подготовку к экзаменам. Потом в голову пришла другая мысль: если я умру, экзамены не придется сдавать вовсе. Похоже, эффект от прививки, которой стала встреча с Ллойд-Гревилем, выветрился полностью.
Когда я попал в медпункте к врачу, боль уже поутихла. Скорее всего, газообразование, определил врач. Что я ел на ужин? Гарвардское дежурное, пояснил я. Тогда чему удивляться, ответил он.
Тут я вспомнил, как несколькими неделями раньше, в сентябре, когда меня во сне укусила оса, боль оказалась настолько невыносимой, что я оделся и побежал в медпункт в твердом убеждении, что отравлен. Они накапали нашатыря на место укуса – и боль мгновенно утихла. До того я никогда не видел Гарвардскую площадь в четыре утра. Она напоминала заброшенную лунную станцию. Пустая, законсервированная.
В обоих случаях, выйдя из медпункта, я почувствовал, как свежий утренний ветерок пролетает по совершенно пустой площади, и внезапно понял, что, в отсутствие людей и привычной суеты, город этот делается мне совершенно чужим, особенно чужим на рассвете, понял, что я здесь живу совершенно чужой, какой-то ошибочной жизнью: это не мой дом, не мои улицы, здания, люди; пустая фраза, произнесенная старшей медсестрой и повторенная дежурным врачом, чтобы поднять мне настроение, прозвучала на языке, который маме моей был бы недоступен абсолютно. Проклятия я понимал. Но «Постарайтесь поправиться, ладно?» и все прочие медоточивые mièvreries[25], как их называл Калаж, будто бы отстраняли меня еще сильнее. Я и так оказался в изоляции. Заболев, ты чувствуешь себя утлой лодчонкой в Мальстреме.
И только подумать: несколько дней назад в бостонском Норт-Энде я потешался над Сицилией, хотя сейчас отдал бы что угодно, лишь бы оказаться там, пройти по отсыревшим уродливым бурым причалам Сиракуз. Гарвард – это не я, даже кафе «Алжир» – не я. Тут абсолютно всё – не я.
Подумал я и про Калажа: он еще более одинок, чем я, у него нет даже иллюзии какого-то важного учреждения за спиной, он и по-английски-то толком не говорит. У него есть только камуфляжная куртка, буйная бравада, его зеб и его боевая колымага, обклеенная дурацкими масонскими стикерами.
После похода в медпункт было не заснуть. Я отправился в единственную в Кембридже круглосуточную кулинарию и заказал полный завтрак, даже с сосисками. Взял со стойки утреннюю газету и начал читать. А потом, выпив знаменитый кембриджский бездонный кофе, я не отправился домой, а зашагал в свой кабинет в Лоуэлл-Хаусе. Хотелось видеть людей. Однако двор оказался пуст совершенно. Во всем Лоуэлл-Хаусе я был единственной живой душой. Если бы на пути в кабинет мне встретился какой студент, он наверняка