На весах греха. Часть 2 - Герчо Атанасов
Дважды являлся Гроздан, нагруженный домашней колбасой, копчеными окорками, вином и ракией. Вино было выдержанное, о виноградной ракии и говорить нечего, а закуска — лучшего домашнего приготовления. Режь, наливай и пей! Он сообщал Няголу, что все деревенские зайцы, по которым стрелял Еньо, живы-здоровы, снова перешли на алкогольный режим второй и третьей степени по местной шкале, времени зря не теряют и дожидаются его, Нягола. Только не в корчме — туда теперь никто не ходит, все по домам сидят. Так что давай, брат, кончай с этой медициной, она уже сделала. что могла.
Гроздан доставал из заднего кармана брюк плоскую бутылку, предлагал Няголу и отпивал за двоих. «В селе жарковато, Нягол, — говорил он, — все поголовно в поле, сто дел вершим сразу, а людей раз-два и обчелся, теперь оно так: в городе тесно, как беременной бабе в старой юбке, а села опустели, как рубаха на роженице, представляешь? Черт бы ее побрал, эту жизнь, которую мы сами так устроили, ты только скажи, почему так получается…»
Нягол слушал молча.
— Мы-то ладно, как-нибудь дотянем до пенсии, а там и уйдем каждый своим чередом. Посмотрим, что будут делать молодые, ведь их по пальцам можно перечесть… слушай, ну-ка хлебни малость, она до кишок не достает — прямо во рту испаряется, это же пятьдесят пять градусов по товарищу Цельсию! — Нягол отпивал крошечный глоток, ракия жгла небо и разливалась по жилам горячей волной. — Вот так! — одобрительно кивал Гроздан, — назло чертям! А народ, я тебе скажу, созрел и перезрел, уже до предела дошли: с одной стороны, люди избаловались, привыкли делать все кое-как, для показухи, потому что все с рук сходит, и вот тут-то, по-моему лежит рубеж: или мы будем продолжать по-старому, когда все только и держится контролем со стороны и контролем за контролем, тогда я не знаю, чем лее кончится; или обратимся к своему, внутреннему сторожу. Потому что, скажу я тебе, болгарин жаден до большой работы, до самой большой — ты только посмотри, какие чудеса творятся в личных хозяйствах! Ты скажешь: так то личное! А я считаю, что на этом можно горы свернуть, если об общем заботиться так же, как о личном, — надо только вот этим местом поработать как следует… — Гроздан постучал себя пальцем по лбу. — Я вот позавчера в одном месте говорил по этому вопросу, может, даже лишнее сказанул, знаешь, какая тишина стояла? Муха пролетит — услышишь… А когда объявили перекур… слушай, у тебя тут можно курить? — Гроздан закурил, выдохнул дым и продолжал: — Так вот, значит, кончился молебен и меня обступили со всех сторон, будто чудо невиданное. Болгарин, скажу я тебе, не дурак, у него башка работает, когда по-крупному, когда по мелочам, но зрелища он любит. Хлебом не корми, а дай поглазеть… Прав я или неправ?
Нягол с улыбкой кивал.
— Молодец, что признаешься, — уловил его настроение Гроздан. — Потому что вы, те, кто повыше сидит, признаваться не любите, чего греха таить. Но я тебе скажу вот что, и пускай мне будет свидетелем эта самая комната, и нынешний день, честной четверг: рано или поздно мы устроим прямую трансмиссию от личного к общему и обратно, иначе нам некуда деваться. Сейчас новый ветер поднялся и будет дуть все сильнее. Кто угадает его направление, пойдет на всех парусах. Не могу сказать, что я какой-то там особый оптимист, но я и не пессимист. Нягол, брат ты мой, это буря, и в этой буре мы и живем… А теперь хлебни еще разок с воробьиный глоток, да я пойду — есть у меня здесь одна бабенка на примете, веселая такая. Сам понимаешь, дело житейское…
Нягол проводил его до калитки и еще долго смотрел вслед юркому «газику».
Постепенно визитов поубавилось-посторонние отбыли свою повинность, остались только самые близкие люди и среди них Елица. Глядя, как она хлопотливо снует по дому, слушая переливы ее внезапного смеха, ее заботливый голос, то ласково воркующий, то назидательный, Нягол блаженно расслаблялся, лежа в саду на одеяле, и предавался запоздалой радости: выходит, жизнь каждому приносит утешение, думал он, одному — успехи, другому — взаимность в любви, третьему — детей, а таким как он — воскрешение. В самом деле, он вернулся из ада, а еще в молодости утратил самое дорогое, — а вот теперь оказалось, что судьба не забыла его потерь, она подарила ему в утешение Елицу…
Покончив с утренними хлопотами — Мина нередко брала на себя покупки — Елица включала магнитофон, подходила босиком, ложилась на краешек одеяла, и, если Нягол не замечал ее появления, долго лежала, не давая о себе знать. Но чаще всего Нягол быстро обнаруживал ее присутствие и касался ее руки.
— Ну-ка, мсье, отгадайте, что играют? — задорно спрашивала Елица.
Нягол прислушивался.
— Если меня не обманывает левое ухо, то это венцы, — отвечал он ей в тон.
— А что говорит правое?
— То же самое — венцы.
— Но ведь их много, мсье.
— Это ведь не Людвиг ван, верно? — лукавил Нягол.
— Нет.
— И не Гайдн.
— И не он.
— Тогда остается третий, Вольфганг Амадей.
— Вы хитрите, мсье…
Елица отводила руку, и в щелочку проглядывало белесое от жары небо, листья черешни, поникшие, словно уши у дремлющей в полдень скотины, — она видела стадо на краю села. Потом прикрывала глаза рукой и чувствовала, что блаженно растворяется в мерцающем полумраке, в игривых всплесках оркестра. Нет, провидение существует. В то утро, проводив родителей в Софию и оставшись здесь, она будто знала, что с дядей случится самое страшное, что он будет убит и потом воскреснет у нее на глазах. Эти полные неизвестности недели были невыносимы, ну а если бы она уехала и оставила его в чужих руках, на милость чужих сердец?..
А может быть, тогда он не пошел бы в село и не встретил бы своего убийцу? Заперся бы у себя дома и писал, никем не обеспокоенный, и не было бы никакого выстрела? Судьба никогда не говорит в будущем времени, она — наше зыбкое прошлое. Но порой она любит подсказывать, легонько, одним прикосновением, надо только его почувствовать. В ту ночь она уловила это легкое прикосновение-после дедушкиных похорон мать и отец спали глубоким сном, а дядя сидел здесь, под черешней. Она долго наблюдала за ним из окна темной комнаты — наверное, он прикуривал одну