Федор Кнорре - Каменный венок
И вдруг как чудо какое... Голос мне говорит одно: "Нашла"... И еще что-то... Это неважно, я по одному голосу ее как будто уже все знаю! Стены вокруг меня рассыпались, мир зашатался, я как из-под земли вырвался, потянулся к ней, только спрашиваю: "Где я?", чтоб она мне еще сказала, хотя ведь уже знаю по одному звуку ее голоса, что я на Родине, разве она могла бы так говорить, если б мы не на Родине были. Мама-то?.. Я уже разом, с первого звука все понял, только растерялся, вцепился, испугался, дурак: а вдруг да она опять исчезнет..."
...Это все потом, потом он мне рассказал, а в ту минуту, когда мы схватились друг за друга и он все повторял: "Где я?", а потом: "Мама, где мы?", я всего этого не знала, но, как мне кажется теперь, все главное я сразу поняла. Да нет, не кажется, поняла, что с ним. Только не знала, как и отчего. А вот теперь, вспоминая, уже путаю, что знала и что узнала после этих первых минут встречи, когда я его только нашла.
Военврач, крепко потирая руки, наблюдал за нами и говорил кому-то, кажется вовсе не нам:
- Спокойно... Совершенно спокойно. Вполне закономерно... - или что-то в таком роде.
Я тоже потом только поняла, отчего встрепенулись, взволновались даже сестры и нянечки, я ведь не знала, что он уже пятый месяц лежит, не разжимая губ, и молчит, один в темноте лежит, в плену, в гестапо, среди предателей, и насмерть молчит, как замолчал на первом допросе.
Он сжимал мои руки в своих, не выпуская, а я ему как сказку рассказывала, глядя в его костлявое, со впалыми щеками и темными глазницами лицо, а он и слушал как волшебную сказку, когда я говорила слова: дом отдыха... военврач... нянечка... столько-то километров по шоссе, а там Москва... за окном деревья в снегу, слева два окна, а нянечку, правда, зовут Фрося, вот она рядом стоит с пустыми мисками от рисовой каши, на тебя смотрит - это она тебя кормит.
- Да, а зубищи как стиснет, еле разожмешь, ложку просунуть, каждый раз.
- Фрося?.. Я больше не стану.
- Ой, да ну уж ладно тебе!.. - Фрося как будто с возмущением рванула со стола поднос и, жалостно сморщась, быстро пошла к двери, на ходу стараясь вытереть щеку о плечо.
Я все рассказываю, и он меня не отпускает, я точно создаю заново для него мир из пустоты, строю дом, накрываю его крышей, сажаю деревья, уже большие, белые от снега, населяю мир людьми, рассказываю комнату, потолок и даже койку, на которой он лежит, строю Москву неподалеку и поселяю там себя и Катьку-маленькую. О Боре и Кате я ничего не говорю - еще успеет он узнать, что никого у нас уже нет, - я думала в это время, что Боря убит, так же как про Валю думала. Но Боря был жив - он погиб гораздо позже, но в тот день я думала, что его нет.
Потом надо было прощаться, уговариваться, когда я опять приеду.
Португалова сказала, что я могу звонить ей по телефону, она будет передавать.
Надо прощаться, и мы прощаемся успокоенные, шофер бесится, грозится уехать один, а Евсеева тоже бесится и не дает ему уехать, и оба грозят друг другу военным трибуналом и вечными мучениями совести на том свете.
Я спускаюсь по той же лестнице, и вокруг меня, сзади и спереди, спускаются какие-то сочувствующие провожающие, изумляются: такое происшествие - пять месяцев молчал, а мог говорить, оказывается!
Шоферу меня убить хочется, но при военвраче он еще держится. Я одеваюсь, кто-то мне даже помогает, когда я не сразу попадаю в рукава.
- Что такое? - повелительно спрашивает кого-то военврач. Сверху следом за нами спускается дежурная сестра и останавливается, не дойдя пяти ступенек до низу. Стоит над нами и ждет бесстрастно.
Врач с вопросительным видом поднимается на четыре ступеньки, они о чем-то очень тихо говорят.
- Отлично! - громко произносит он. - Отлично, что ж, вполне закономерно... Пройдите с сестрой! Товарищ Тверская!
Тут шофер наш просто взрывается. Бьет себя ушанкой по колену, дергается, бросается к двери.
Я ничего не успеваю спросить, мы с сестрой рядом поднимаемся по лестнице. На площадке она останавливается, чуть пожимает плечами и тихо говорит:
- Ничего не случилось. Просто он плачет.
Это, оказывается, правда. Успокоившись, он притягивает меня к себе и в самое ухо шепчет, еле слышно:
- Я испугался опять без тебя!
Как-то все устраивается без меня. Я на всю ночь остаюсь.
До утра мы разговариваем шепотом, вот тут, обрывками, он мне уже кое-что рассказывал, неохотно, и много еще времени пройдет, прежде чем узнаю побольше - ему все только слушать меня хочется. Под утро он засыпает, и рука его во сне вздрагивает.
А я смотрю, как смутно проступают за окном веточки, на которые ложится тихий, успокоительный, такой мирный, новый снежок, такой чистый, молодой, как будто детский, праздничный снег, укрывающий всю грязь, и лед, и копоть, и раны земли, будто говорит - все пройдет, все обойдется. И я его на весь остаток жизни запоминаю, как он шел и шел, неторопливо, умиротворенно, а у меня в голове одна мысль: у меня будет сын! У меня сын! У меня опять есть сын. Бедный, слепой, но живой! Мой сын.
По чьему-то приказанию мне Фрося приносит завтрак, и я ем, волнуясь, что опоздаю и как буду добираться до города.
К моему изумлению, машина не ушла. Начальник сговорился с нашим кого-то утром надо отсюда отправлять в город.
Мы сидим рядом и ждем, когда нас отправят, всё смотрим на дверь канцелярии: я, Евсеева и молодая женщина в черном ладном ватнике и пуховом платке, в хороших валенках.
- Это, знаете, мы вас задерживаем! - дружелюбно извиняясь, заговаривает она и улыбается мне. Она и вся дружелюбно-счастливая, очень чернобровая, темноглазая, с нежным округлым овалом щек, туго повязанная платком.
- Это вы поедете с нами?
- Да, это меня с мужем обещались отправить на машине. Нам бы только до города, а до вокзала - мы уж сами. Там сейчас документы на нас выправляют.
Она сдерживается и замолкает, но видно, до чего ей трудно сидеть молча и так хочется поговорить, и я заставляю себя спросить, далеко ли им ехать, заставляю себя через силу.
Она быстро, радостно поворачивается ко мне и, блестя глазами, сдерживая голос, чтоб не услышали за дверью, говорит, я слушаю и не могу сообразить. Оживленно, как доброй соседке, без тени горечи, да нет, какой там горечи? - она чем-то хорошим, что у нее на душе, делится со мной, и я наконец начинаю вслушиваться.
- ...и он обеих рук лишился, ну левая вот по сих пор у него все-таки сохранилась, спасибо врачам, спасли все-таки, хотя вот столечко... А остальное состояние здоровья у него хорошее... - И совсем просияв: - И вот везу его домой!
- Без рук? - пытается сочувственно ужаснуться Евсеева и осекается. Что ж ты его увозишь? Подождать бы. Протезы бывают...
- Ну-у... Это еще все когда успеется, посмотрим... А сейчас мы домой... мы домой приедем! Мне все бабы ой завидовать будут до чего!.. Уж скольких в деревне поубивало насмерть, а ты, скажут мне, Лизка, ведьма! Своего заговорила от смерти, живого привезла!
- Протезы теперь делают, можно пальцами шевелить, - говорит Евсеева.
- Поглядим, там видно будет... Сейчас не до того и всем нужно... А по мне... Я-то ведь помню его руки! Какие у него были... Ох, эти руки!.. Вы не смотрите, что я веселая, я давно про руки знаю по письму, сперва выла, его жалела, а как самого увидела! Что руки!.. Да я его и одену, и вымою, и накормлю, да и водкой напою... И обойму сама.
Можно подумать, что она от радости немножко пьяна, и Евсееву это злит, раздражает почему-то. Она угрюмо насмешничает:
- И ребятишек еще народишь тоже сама?
- А сама! - Она засмеялась совсем беззвучно, озорно.
Отворяется дверь, ее зовут в канцелярию, и скоро они оттуда выходят вдвоем с безруким солдатом, один рукав у него не совсем пустой, пониже плеча.
У него толстое, скуластое лицо, толстый нос, толстые губы, глазки маленькие, утопленные в выпуклых щеках. Разбойничья такая физиономия, какие часто достаются очень добрым, безобидным людям.
Она засовывает документы ему в карман гимнастерки, застегивает ему карман, потом и шинель, а он стоит и ждет, будто ему щекотно, а он удерживается.
Потом что-то тихо спрашивает, и она, вынув из кармана пачку папирос, неумело закуривает, пуская дым изо рта, раскуривает сыроватый табак. Потом радостно как-то, вроде шутя, всовывает папиросу ему в рот.
- Вот мы с ними и поедем! - говорит она. - Вот и мой муж.
- Будем знакомы, - спокойно говорит он, попыхивая папиросой.
Мы довезли их до города, до самого вокзала, и едем к себе в госпиталь.
- Нет, а ты все-таки счастливая!.. - Евсеева трясется на скамеечке пикапа рядом со мной. - Да, счастливая!.. Был бы у меня хоть какой-нибудь да свой, я бы его хоть проклинала, что вот он, урод, мою жизнь загубил... Я бы хоть людям жаловалась, до чего я несчастная, а вот терплю... Ух, я бы его, черта, укоряла, проклинала...
- На что он нужен для проклятий? Что тебе радости проклинать?
- Как на что?.. Да ведь я бы не все проклинала, я бы когда и прощала и миловала когда... Все жизнь какая-нибудь.