Кузьма Петров-Водкин - Хлыновск
Грубый голос, родной, как голос моего отца:
— Слава те Иисусу Христу! Очухался паренек. Эх, ты, тебя бы этак больше и на свете не было… А родителям бы каково… а?
В голосе сплошная ласка меня возвращенного к жизни.
Я на дне лодки-легошки. Бородатый мужик поддерживает мою голову и обращается к молодому парню за кормовиком:
— Видишь, Панька, а ты все на берег да на берег. Утопленника, брат, никогда не касай земли. — Потом ко мне:
— А ты, херок, слава те Господи, жив, так погоди больно с водой баловать. Научись сначала по-моему пловцом быть. Панюха, держи на берег…
Хороша радость возвращения из смерти! Ясность и торжественность. Все окружающее полно важности… Вот на борту легошки муха чистит крылья — какая точная нужность движений ее лапок, какая озабоченность всего ее аппарата!.. Журчит из-под носа лодки вода. Мужик смотрит в сторону. Ветер колышет черную бороду. Мне видна жилистая, плотная, как медь, загорелая шея и красная щека. В скобку волосы, еще не просохшие и прилипшие к затылку. Мокрые рубаха и подштанники облегают мощное тело моего спасителя… Знаю, он сейчас думает обо мне.
Родня он мне сейчас какой-то, да уже верно и я ему.
— А ты чей будешь? — обращается он ко мне. Я отвечаю…
— Сергея, что ли?… Так. Это что на Пантелеевой дочери женат?… Суседи наши, Захаров я, Ильюха Захаров, сынок Федосея Парфеныча… Как же, как же, вот-те и оказия, братеня, вышла, ведь мой тятенька твоего отца кольями от смерти спас, а мне довелось тебя выручить. Слышишь, Па-нюха, дело-то какое.
Белесый парень, правящий лодкой, заулыбался, словно утешая и поздравляя меня.
— Да уж видать планида такая, чтоб живу быть!
— Илья Федосеич, а помнишь, намедни от перевоза хотели пешком домой драть, — вот бы…
Все стало значительным после моего пробуждения; все стало обновленным и свежим. Как-то по-особенному прочистился пережитием смерти аппарат мой.
Перед убылью Волга задумается, остановится на месте на несколько дней вода, а потом начнет сбывать. Первые дни сбывает осторожно, словно народ жалеет, а потом: не успеешь оглянуться, а уже песок версты на две отодвинул к востоку Воложку и отбросил от города фарватер. Остров уже не остров, с наезженными сенокосом дорогами, что твой материк. На нем рощи, лужки, долины и холмики, птицы лесные поют, ежевики-ягоды на нем не обобраться, и только на стволах деревьев, как геологическая справка, желтеют иловые отметины подъема воды да Волга, не желающая окончательно подарить остров земле, режет его глубокими протоками, которыми Коренная перекликается с Воложкой.
Грустно и невыгодно хлыновцу от обмеления Волги. Пароходы в десяток верст крюк делают, чтоб пристать к городу. Начинаются опоздания, подъемы грузовых цен, а вот закапризничает капитан «Суворова», потребует перевода пристани на пески, за ним потянутся и другие — дохло сделается на волжском бульваре, замрет весь этот берег, да и вся базарная часть только местным оборотом и будет пробавляться.
Извоз через пески трудный, извозчики чертями делаются, облают тебя, пассажира, насквозь, подымая цену.
А к этому как раз времени и поспевает главный наш товар — яблоки. А наши яблоки — это не какая-нибудь антоновка тамбовская, ту хоть кирпичом колоти, хуже не будет, — наш фрукт нежный: анис, например, бархатный, ему уход да уход требуется, а ну-ка потряси их от садов да на пески, так потом на Щукином рынке браку не оберешься.
В сады к поспеву яблочному слетаются съемщики и сверху и снизу. Рыщут садами, что коршун метнет такой из них глазом на яблоньку и сразу: шестьдесят пудов, а эта яблонька словно мать обвесилась урожайностью, сучки на ней трещат от умиления… Коршуну хоть бы что, он уже дальше прикидывает пуды, сбивает цены.
Наметка у этих прасолов что на весах, уж хлыновский садовод остроглазый, но съемщик, обежавший сад, на пятьдесят пудов не ошибется при тысячном урожае.
Откуда-то появляются воза, горы лубочных коробов, город запрудится ими. В голове не прикинешь, сколько же лесов ободрали на эти короба. Короба разместятся по садам, а потом и днями и ночами потянутся обратно через город на пристани.
В садах песни молодежи, снимающей яблоки, корзинами несущей их к шалашам-навесам и сортами складывающей их в кучи и горы.
Столичные сорта берутся прямо с дерева и тут же, переложенные соломой, а некоторые — папиросной бумагой, укладываются в короба.
В это время все запахи стираются одними: идите в горы, поезжайте на остров, — всюду не покидает вас аромат сотен тысяч пудов перевозимых, переносимых, укрывших обе наши базарные площади, яблок. Люди не садовых мест не знают этого запаха в такой мере, потому что яблоко, хоть на час попавшее в подвал или погреб, теряет этот девственный запах, равно и вкус, и плотность, свойственные фрукту, не расставшемуся с воздухом. На этом ведь и основаны местные курсы лечения фруктами, хранящими в себе полностью запасы солнца и воздуха данной страны.
Яблочный запах загуляет по всей Волге до низов и верховий. Он проникает в клетушки вагонов, борется там с гарью угля и нефти.
Закопченный, облитый потом машинист высунется по пояс из своей кочегарки и распустит ноздри.
— Эх, Ванюша, хорошо как яблоками пахнет, — скажет паркишке-помощнику, протирающему колеса, и тот черномазый нос повернет к товарным вагонам и задышит.
Вот так Хлыновск! Вот так анис бархатный!
Август — это во всех ртах яблоки. Коровы, свиньи и птица домашняя жуют и клюют яблоки.
Волгой плывут они, пестрят и блестят зеленцой и красным. Ершозские яблоки — мельче наших. Видать, лодку или дощаник опрокинуло.
От убыли на Волге тошно делается. В местах, где, бывало, играли свежие струи, ныне вязкое дно, пахнет тиной и ленивая уснувшая гуща воды там,… И только фарватер Коренной сверлит и сучит песок и берега, работает добросовестно, стараясь за всю обезвоженную ширь.
Участятся маяки и баканы. Без конца тревожные свистки пароходов… — Се-емь, се-емь. Шесть с половиной… — угрожающе выкрикивает наметчик. — Стоп, — команда в машину. Зацарапает днищем… — Право руля… — команда боцману. Заворачивается пароход в поисках глубины… Крик в рупор: — Черти! Где, сволочи, бакан поставили?!
И так, покуда не послышится с наметки: «табак», только после этого утешения заработает снова машина и двинется вперед пароход.
— Пронесло, слава те, Господи, — радостно забормочут на нижней палубе, — не то объешься харчами весь, поколь до Астрахани доедешь.
— Знамо, — ответят ему, — а то у Синбирска почитай две сутки на песке сидели… Да.
Так подкатывает осень. Серое небо; серая Волга. Воронье тучами летит с полей на ночевку на остров. Холодная вода обезлюженной, с пустыми берегами Волги. Через Федоровский Бугор задует неделями ветер, лысит и сгоняет воду. Ударит дождь, да еще с проснегом, облепит последний пароход, уходящий от нас. Снегу не залепить уютно светящиеся окна рубок. Манит с собой уходящая машина, манит в края больших размахов и большой жизни…
Бр-р, промозглый холод!
Слякоть и тьма бесфонарная на улицах… Куда бы в тепло, к милым людям, чтоб отогреть застывающее от одиночества сердце.
Захаровы были испокон века перевозчиками.
— Ну, уж Захаровы — те пловцы, — эта хлыновская похвала была родом Захаровых заслужена. Про одного из дедов их рассказывалось, что он, отправив дощаник с горного берега, сам переплывал на луговой, где в ожидании прибытия опереженного им дощаника готовил новую нагрузку возов и лошадей и после этого плыл тем же способом обратно.
После появления пыхтелки «Колумба» Захаровы сдались машине, а за собой оставили лишь перевоз на остров. Паром работал круглое лето, но в период косьбы и уборки сена работа была страдная. Без отдыха туда и обратно гоняли груженый дощаник. Работа переправы производилась силами перевозимых. Хозяин, в сущности, мог и не ехать, разве только для причала да самой разгрузки, при которых требовались ответственность и знание дела. Да и то среди поимщиков всегда попадались знатоки и для этого. Что касается платы за перевоз, так у причального столба висело ведерко, в которое каждый и бросал нужный медяк.
Этим доверием и хранили хлыновцы свою честь. Вообще, чтоб не забыть, подчеркну следующее: ласка и доверие делали чудеса с хлыновцами, которые, к тому же, ничуть не отличались от жителей прочих городов в смысле обжуливания друг друга. У нас часто высказывалось мнение, что «как только появились заемная бумага, ярлыки да нотариусы — так и воровство от жуликов к честным людям перебросилось… Нечего стало честью гордиться, раз бумага тебя в жулики приноровила, лишила доверия»…
Илья Федосеич Захаров, спасший меня, в описываемое время был заправилой перевозного дела. Дядья, отец садами, посевами заняты, а он взял на себя переправу; у него был помощничек Панюша, тихий парень.