Кузьма Петров-Водкин - Хлыновск
Наконец, раздастся от берега до берега хруст, словно огромным колесом по фарфору проедут, и масса льда дрогнет. Последуют новые звуки цокания ледяных кристалликов, ширк и шип обсыпающихся ледяшек. Полезут друг на друга льдины, надламываясь кусками мягко, как постный сахар, зазвенят сосульками, закружатся на заторах. Вода в прорезах льда темная, сгустившаяся за зиму. Погода переменится: подует с севера, подует сквозняк от Белоозера до Каспия. Волга тронулась.
Лед идет разный. Нежно-синеватый, бурый от городов, темный с Камы. На льдинах застревает всякая всячина, вплоть до скота… Тает, редеет, проходит лед, из-под него распластается Волга всеми оттенками почвенных растворов, синевой неба и его тучами.
Зачиркают водой лодки. Задудит петушком перевоз «Колумб», слетает хвастливо в Протопоповку и обратно, потом запрягут «Колумба» конторки пароходные переводить по местам, и только мало-мальски приготовится Хлыновск, чтоб гостей встречать, как загудит первый «Кавказ и Меркурий» снизу.
Волга заработала.
Заставится ларьками берег. Парочки молодежи разместятся по укромным лавочкам волжского бульвара, и аккуратно у буфета пароходного каждый вечер Петр Антоныч будет пить кристальную, из-под «белой головки», Смирновскую и закусывать икоркой. Утром в классе для общего назидания, в особом тоне зазвучит «дуро, сатано» — и мы знаем: после «белой головки» проигрался Петр Антоныч в карты в клубе. Но уже никого не страшит этот лозунг оскорбления нашей чести: скоро конец занятиям — уже вывешено расписание экзаменов.
Весна в разгаре.
Пусть меня обвиняют в квасном, географическом патриотизме, но, чтобы остаться правдивым до конца, я должен не только сказать, но воскликнуть: «Только на Волге, только в Хлыновске бывают такие весны». Весны, когда дышишь, купаешься воздухом сквозь всякие стены и запоры, сядь хоть в подвал винного склада Солдаткина, закрой двери и ставни — и там пары алкоголя не в силах унять неуемные ароматы весны…
Поднялись зеленя. Засели яблоки. Ростками, тычинками распушились огородные гряды, появилась завязь.
На Волге показалась первая отмель песку. Дрогнула весна, опалился краешек ее летом.
Не до ученья. В голове Волга, в ушах плеск ее теплых, набегающих на. берег валов. Теплота и прохлада, обнимающая тело, а в натуре — я перед столом или стол передо мной. Покрыт стол зеленым сукном, и за столом лица так онезнакомившихся мне учителей… Невинно, одинаковые лежат билетики, скрывающие в себе предательство и провал.
— Десятый билет «о цвете»… десятый билет. Ну же, десятый, — почти вслух шепчу я. О цвете я знаю хорошо, но, попадись окаянное электричество, и — зарежусь. Пытаюсь на всякий случай припомнить что-нибудь о нем.
— Электричество есть энергия, которая… которая… гроза, например, атмосферическое электричество… Нет, уже лучше все силы на десятый номер сохранить. Сейчас Серов отвечал по восьмому, билет взял справа, значит, и мой где-нибудь рядом, тоже справа.
В висках стучит. Делаю движение и, как в лотерее, схватываю билетик со стола: десятый. Меня от радости в пот бросает.
Передаю билет учителю, не читая, тот оглашает громко:
— Десятый — «о звуке»…
Из теплого я перепотел в холодный пот: несчастный, я перепутал содержание билетов.
— Расскажи, что ты знаешь о звуке, — мягко обратился ко мне незнакомый экзаменатор.
Мечтая вытянуть билет о цвете, я хотел блеснуть; о звуке же я знал средне, запутался на числах его колебания, но тем не менее предмет сдал на «хорошо». Физика была последним экзаменом.
На торжественном акте я получил похвальный лист и, свернув его в трубку, направился к бабушке в келейку, чтоб похвастаться, а бабушка Федосья умела хорошо умиляться над успехами внука.
Пошел я берегом, чтоб выкупаться по пути. Ко мне в дороге присоединились еще трое малафеевских мальчиков.
Против Захаровых была показавшаяся отмель песку. Здесь мы и вздумали купаться, с решением переплыть на островок.
Плавал я в то время плохо, бессистемно, как вообще плавают волжане: с большой мускульной затратой и с малыми результатами… «Саженка», излюбленная здесь манера, была самой быстроходной, но и самой утомительной, искусство пловца сводилось, в конце концов, только к его силе, к легкости веса при большом объеме тела, а не было рассчитанной, мерной борьбой с засасывающей водяной массой.
Плавать «по-собачьи» я начал рано, но боялся глубины и долго царапался животом по дну. Мне было, вероятно, лет семь с чем-то, когда ребятишки постарше столкнули меня с мостков в глубину. Готовый тонуть, я закричал что было мочи, забрыкал руками и ногами и совершенно неожиданно для себя поплыл, уяснив этим самым на всю жизнь уменье держаться на воде, незабываемое, как хождение на двух ногах. К этому времени, то есть ко времени возвращения из школы с похвальным листом, у меня уже был порядочный навык в обращении с Волгой, так мне, по крайней мере, казалось тогда.
Песчаная отмель отстояла не дальше полуверсты от берега. Кроме нас, четверых мальчиков, кругом никого не было. Разделся я, уложил штаны и рубашку; аккуратно поместил на них сверток и следом за другими бросился в воду. Дно было вязкое. Быстро минуя его, выплыл я на стрежень. Двое из мальчиков плыли очень грузно, «по-бабьи», и скоро они повернули обратно к берегу. Третий казался хорошо плавающим, но и он, будучи саженях в двух впереди меня, неожиданно и круто повернул обратно, и мы с ним разминовались. Доплыв до места поворота товарища, я очутился во взбудораженном течении, вода выбивала снизу, как над омутом, и крутила меня. Только соревнование на первенство и ребячье самолюбие двинули меня дальше к узкой полоске с горизонта воды видимой отмели. Она казалась обманчиво близкой и, как песчаное отложение, должна была быть очень отлогой и тянущейся ко мне навстречу.
Самое губительное на воде, вдали от берега — это подумать об усталости. С этой мыслью явится и сама усталость, тогда сейчас же заломят мускулы, начнут деревенеть руки. Цель окажется невероятно далекой. Перестанут увещевать сознание уже сделанные тобой четыре пятых пути, что возвращения без передышки не осилить… Начнется утомительнейшее для уставшего пловца опускание вниз в поисках ногами дна. Вода становится врагом: она теряет плотность, расступается от малейшего мускульного движения, не обо что упереться плывущему в такой воде.
Когда я повернул обратно, у меня уже не хватало дыхания от усталости. Руки падали плетьми, не в силах оттолкнуть массу воды и двинуть вперед мое тело.
Берег был далеко; как во сне, далеко были на берегу товарищи… Хочется отдохнуть. Тянет в себя расступающаяся вода… В первый раз отдаюсь ей, опускаюсь, сглотнул воды.
Вынырнул к небу через всю мою силу и понял, и закричал, как мог: «Тону, спасите».
Борьба кончилась… Мягкая, теплая Волга засластила мой рот. Я не противлюсь Волге… В мозгу острая мысль о матери, а следом за этой, волнующей, при погружении ко дну, вторая, молниеносная:
— Так просто… Ни болезненных ощущений, ни страха — одно молниеносное, утешительное о простоте больших органических событий…
Бывает глубокий сон. Впадая в него, как бы проваливаешься. А еще похоже, будто окутываешься шубами, одеялами и там где-то в завертке этой делаешься тоненьким, как стебелек, и потом исчезаешь совсем. Сновидений не бывает в таком забытьи — плотно тогда, непроницаемо и темно во всех уголках черепа.
Пробуждение от подобных снов также бывает особенным. Откуда-то из глубины начинаешь выкорчевываться наружу. Состояние полусознательное, безмятежное, как будто в вате похоронен, глухо в ней, вылезти из нее трудно, она мнется и не дает опоры рукам… Но мне не хочется вылезать, тем более до меня доносятся издали звуки человеческих голосов, и от этого мне еще спокойнее.
Прорыв сознания — и голоса уже здесь, рядом. Я различаю их. Грубый мужской голос лаймя лает и разносит кого-то. Голос простой, земной голос, — таких во сне не бывает, а в ругани мне слышатся ноты сердечного трепета.
Уже доносятся отдельные слова и складываются для меня в понятия: голос грубит обо мне: — Чертенята, купаются во всех дырах, так разэтак…
Отличаю второй голос, более молодой:
— Дышит, Ильюха, дышит…
— Знаю… — отвечает мужик.
Меня укачивает, но мне легко, насквозь дышится. Я чувствую улыбку на своем лице от удовольствия, которое испытывает все мое тело, вытянутое в длину с полным отдыхом. С трудом, лениво открываю глаза. Синее до темно-синего надо мной небо. Полная земная безопасность, как в младенчестве на коленях матери. Ни шевелиться и ничего знать не хочется.
Грубый голос, родной, как голос моего отца:
— Слава те Иисусу Христу! Очухался паренек. Эх, ты, тебя бы этак больше и на свете не было… А родителям бы каково… а?
В голосе сплошная ласка меня возвращенного к жизни.