Свет очага - Тахави Ахтанов
Я не могла уснуть. Мысль о том, что я где-то видела Усачева, все больше и больше овладевала мною, властно ворошила, потряхивала прошлое, но сколько я ни копалась в памяти, как ни перебирала события, так ничего припомнить и не смогла. И уже на зыбкой грани сна и яви откуда-то наплыло… Такой же властный и самовлюбленный… хамоватый, напористый, здоровый… Постой, постой…
Господи, это же Турсунгали!.. Это же он мучил меня, то прячась в Усачеве, то выглядывая из-за его спины, то вдруг сливаясь с ним совершенно и становясь одновременно и тем и другим в одном лице, — поди его различи! Голос Турсунгали был пожиже, а роста, наверное, такого же. В нашем ауле даже детей им пугали. В ту пору мне было уже лет восемь, не маленькая вроде бы, и я пугалась, когда говорили: «Турсунгали идет». Впрочем, его боялись не только дети. Он никогда не въезжал в аул по-человечески, шагом, а бешено врывался на скаку, нещадно нахлестывая коня, вздымая пыль, будоража собак. Люди выскакивали из юрт, напуганные суматошным топотом копыт, ревом разогнанной скотины и отчаянным злобным лаем собак. И все уже знали, все выдели, кто ворвался в аул, без нужды переполошил, сломал мирный его уклад, — все зависели от Турсунгали, а потому спешили принять повод его коня, пока долговязый всадник неуклюже с него слезал, услужливо предлагали:
— Совсем коня загоняли. Надо бы прогулять его, пока не остынет.
— Эй, эй! — кричал сердито Турсунгали какому-нибудь мальцу. — Ты не садись коню на спину. Прогуливай пешком.
Тихонечко, в рукав чекменя, кое-кто посмеивался: «Вот голова, — не садись, говорит, коню на спину, а на что же еще коню садиться-то?»
Мне казалось, не было начальника более сильного и грозного, чем Турсунгали. Я не знала его чина-звания, какую должность он занимает. В народе его называли «активистом». И часто огоньком сжигающим неслось: вон едет Турсунгали-бельсенди, что значило активист. И он влетал на взмыленном коне, точно волки за ним гнались, осаживал у какой-нибудь юрты и чуть что начинал вгонять людей в страх безумным криком: «Я работаю бельсенди! Ты знаешь, кто такой бельсенди?!» У Турсунгали немало было и других слов, заставлявших людей дрожать, покрываться ледяным потом. Я не понимала их значения, но они из-за своей устрашающей силы остались в моей памяти. «Я тебя в одиночку упрячу», «Сгною», «Выселю». Были слова, понятные мне, и оттого казались они еще ужаснее. «Я тебя уничтожу! Вырублю под корень! Отправлю в Каркаралинские края!»
И думалось, что он и впрямь зарубит человека топором. «Каркаралинские края» тоже звучало страшно. Несколько лет назад наших баев загнали в эти невиданные и неслыханные дали. С тех пор народ боится «Каркаралинских краев».
Не раз, бывало, прискачет он, если никто не выйдет принять у него поводья, то, бросив взмыленного коня, сузив до черных щелей глаза, Турсунгали широко расставлял ноги, упирался руками в бока и начинал кричать, смешивая казахские слова с исковерканными русскими.
— Куда вы все запропастились, понимаешь, а? Есть тут кто-нибудь, ах вы мелочь-травка? Сам бельсенди приехал, а они и ухом не ведут, а?!
Спохватившись, кто-нибудь торопливо выбегал ему навстречу, едва успев сунуть одну руку в рукав чекменя. Суетясь, приниженно посмеиваясь и покряхтывая, и мой отец порой спешил на эту ругань.
— Почему не выходите? Я что, коня на улице должен оставить? — орал на них Турсунгали, брызгая слюной и сатанея от собственного крика. — Не видите, что опырым балнамошный приехал? Я вам покажу, узнаете вы Турсунгали!
— Господи, Турсеке, вы же на русском языке, как речка журчите. Мы же вас не поймем. Вы бы уж как-нибудь по-казахски, — говорили ему, вываживая его коня, а самого активиста под локотки ведя в юрту.
— Ох, Турсеке, вроде вы и не уезжали далеко от аула и где вы так много русских слов выучили? — нарочно удивлялись у нас, стараясь пустячным каким-нибудь вопросом унять этого крикуна.
В пору моего детства в нашем ауле никто не знал русского языка, и не только мне одной, а многим, наверное, ребятишкам и взрослым русский язык Турсунгали казался значительным, дававшим ему какое-то право ходить в начальниках.
— Я ездил сгребать снег с железной дороги. Там я русскому языку и учился, а не ворон ловил, — самодовольно отвечал Турсеке.
— Из нашего аула тоже ездили снег сгребать. Но этот русский язык не пристал ни к одному из них. Видимо, и он знает, какому человеку открыться, язык этот, а?
— Э, разве власть в руках не заставит выучить русский язык, — говорили меж собой люди. — Вот в чем тут все дело? власть — она учености требует.
Турсунгали был долговяз и тонконог, с выгнутой вперед грудью и откинутой назад маленькой головой — под ноги он не смотрел, зорко устремлял взгляд поверх голов людей, выставляя вперед стесанный подбородок. Лоб у него тоже как бы стесан, снесен неумелой рукой. Один только длинный нос был прилажен к этой головенке основательно, это делало его похожим на козла, и голос-то у него блеющим каким-то был. Но он считал себя видным джигитом, умным:
— А это для чего? Все у меня здесь лежит, — постукивал он пальцем по своему черепу, обтянутому шероховатой, лишайной кожей.
Турсунгали собирал с людей налоги. Тех, кто ему чем-нибудь не угодил, он обкладывал налогами по нескольку раз. Он не вел никаких записей, не было у него ни бумаг, ни тетради, однако его это нисколько не смущало., бесцеремонно тыкал он то в одного, то в другого пальцем: «Ты столько-то рублей заплатишь, а ты столько-то».
— Ойбай, я же платил в прошлый раз, совесть у тебя есть? — начинал было возмущаться один из обложенных двойным налогом, но Турсунгали властно, раздраженно: обрывал:
— Знаю, в прошлый раз ты заплатил тридцать рублей, а теперь заплатишь сорок. Все лежит вот здесь, понымаешь, — постукивал он указательным пальцем по своему плоскому лбу.
Нас удивляло, как это в такой маленькой головенке умещается столь много всего: фамилии, цифры, кто платил и сколько платил, кто совсем ничего не платил и платить не собирался, а кто и по третьему разу рассчитывался с Турсунгали, а ведь не только к нам наезжал он, в других аулах тоже собирал налоги и там всех хранил в неказистой на вид головенке, а помимо всех этих имен, рублей, обстоятельств семейной и аульной жизни держал он еще стесанным своим лбом русские слова — и все важные, страшные, — как это все ему удавалось?
Края карманов