Двое на всей земле - Василий Васильевич Киляков
— Да, демократия мне глаза открыла, раньше слепой был, — резко и пьяно уже отвечал тот, кого назвали Славкой. — Тридцать лет мантулил на ваш социализм, и уже все вступили одной ногой… Ан, оказалось, не туда вступили. Вовсе не туда.
— В д… ты вступил, а не в социализм. Ты вспомни, как в партию-то рвался, в председатели… Почёту хотел?
В очереди кто-то кого-то схватил за грудки, повалил в снег. Гомон взлетел над толпой, как стая испуганных птиц. Стали разнимать. Я подхватил Кузьму и ловко подсадил его с мешками вверх, в лавку по железной приставной лестнице. Шибануло в нос, в глаза острым запахом залежалой селёдки, дешёвого мыла, свежевыпеченного хлеба. И ещё чего-то странного, незнакомого, как если взять и смешать ворвань с патокой. Пахло зубным порошком с мятой, гуталином.
— Эй, кто за хлебом, не вставайте больше. Хлеба хватит не всем! — крикнула продавец-молодуха.
Дед Кузьма и так был на голову выше многих в своей ободранной овчинной шапке, а тут, влезши к прилавку, и вовсе оказался у всех на обозрении. Он всё ещё не переставая тряс головой, бормотал, ему совали в губы, в беззубый рот, в десна валидол. Он стал кидать один за другим через головы впереди стоящих пустые мешки, потянулся со списком к продавцам. И вдруг опять замычал на какой-то вопрос, громко и немо, и так угрожающе страшно, что у меня у самого пробежал мороз по коже. Продавец, молодая и миловидная, испуганно закивала головой, мол, всё ясно, не волнуйтесь вы так. И вдруг Кузьма заплакал, запричитал что-то, вытирая глаза смятой шапкой. Помощник и продавщица засуетились вокруг него, стали утешать, раскладывать по списку в мешки. Сзади всё ещё покрикивали:
— Да это киник, председателев печник! Дурак набитый!
— Чу, чу-ка, у него падучая, молчите.
— Мужики, да я его знаю, он из Выселок.
— Малый, помоги, — оглянувшись, сказал мне дед и, обернувшись, выхватил из моих рук последний мешок, нехорошо взглянув на меня. — Держи-ка, держи, на, мешок-то!
Буханки хлеба, спички, куски хозяйственного мыла, банки с килькой, сельди в прозрачных пакетах полетели в наши мешки из-под прилавка, меняя место своего пребывания и наполняя один за другим два больших сидора. Шум возмущения на улице возрастал, как морской прибой. Я уже пожалел, что не встал в очередь вместе со всеми, а пробирался следом за Кузьмой. Когда начали укладывать пиво, бабы заорали, заулюлюкали, затоптались вокруг мешков, да всё с подначкой:
— Больной-больной, а пиво жрёт!
— Никакой он не больной!
— Больной, а хоть на ярмарку! В соку ещё старик.
Вылезли мы из лавки на улицу по приставным ступеням, без шапок, разгорячённые, как из бойлерной, начали увязывать мешки верёвками. На деда смотрели, как на чудо: лапти, латаный-перелатаный полушубок, шапка набекрень, и весь вид Кузьмы — смех и слёзы. Уход наш не был уходом победителей, скорее, наоборот. Остроумные злые и глупые шутки сыпались во след… Толпа шугала собак из-под ног, с любопытством подбираясь к нам поближе и с интересом разглядывая нас обоих.
Увязав мешки, подняв сидорок на плечи, дед снял с себя шапку, расстегнул малахай и вдруг запел:
Не судите, господа,
Что я отерьхался,
У меня тятька такой был —
Я в него удался!
Меня взяла оторопь. Никогда прежде не приходилось попадать в такое двусмысленное и глупое положение. Удивлению моему не было предела: что с ним, он что, сдурел, что ли? Видно было по всему: быть нам с ним сегодня битыми.
— За хлебом и пивом больше не становитесь! — звонко и, словно катая бусину во рту, картавя, закричала опять младшая из продавцов из лавки.
После такого объявления стало понятно, что надо уходить поспешно и подобру-поздорову, а дед, продолжая чудить, собрал толпу вокруг. Мокрая лысина его блестела под зимним солнцем. Пот бисером застыл и на шее, а он, всё размахивая шапкой, сам распояской, топая лаптями, сипел, приплясывая, потешал публику:
— Эх, пой, страна, разговаривай, Рассея!..
— Ну-ка, давай, дед, делай! — молодёжь уже где-то хлебнула и пива, и сасовской сыты на медовухе, веселились от души.
И дед «делал», старался изо всех сил, не обращал внимания на мои знаки-намёки. Он, как видно, не хотел уходить с бранью, оставлять дурной след по себе, дурную память, хотел потешить народ. Ему удавалось.
Раньше ел я каждый день,
А теперь — с получки.
Этот, с пятнышком на лбу,
Нас довёл до ручки!
— Эвон, вспомнил, «с пятнышком»!
Тут дед ловко показал огромную дулю и, согнув руку, ударил себя под локоть, обозначая этим неприличным жестом окончание спектакля. Восторгу толпы не было границ. Подхватив мешки, волоком, я стал под шумок ретироваться к салазкам, приторачивая их, не спускал глаз с Кузьмы, а он, как пьяный или в недуге, вставал на носки, топал ногой, задирал голову, сглатывал, двигая кадыком, потом попытался пойти вприсядку и всё сыпал частушками.
— Ой, Кузя! — слабо вскрикнула древняя старушка, верно, знавшая его. — Будя тебе, отступись. Ведь родимец расшибёт, окочуришься.
— Во-во, окочуришься, а то и посодют…
— А что ты думаешь, и посодют. Нынче они опять у власти, — поддержали её, — и будут! В Москве с пушек по народу палили, это называется, за народ стоят.
— Да это когда было, чтобы палили, опомнился.
— Давно опомнился. Ты ещё под стол пешком ходил. А теперь что: кого давеча не постреляли, и там, в столице — по помойкам лазиют.
— Где, в Москве?
— В Москве, а ты думаешь, там все сластуют?
— Да в Москве — тебя там продадут с потрохами, купят и опять продадут. Одна Москва и жирует посреди страны.
Дед мой пошёл боком по кругу, руки на пояс, приговаривая:
Заседают депутаты,
Всё дебаты да дебаты,
А в селе — томатный сок,
Да м…дятины кусок!
— Во-во, это так, это верно, — ребята вскрывали банки с пивом, стреляя ими с шипением, как проколотыми велосипедными камерами.
Народ добирал то, что осталось из продуктов, толпа редела. С деловым видом, задрав откидную доску прилавка, вышла на улицу, протирая прилавок снаружи, продавец. С круглым лицом и круглыми плечами, она старалась казаться самоуверенной, смеялась, сияя золотыми зубами. Расходясь, все ещё трунили, шутили, удивлялись происшедшему, кто-то сочувствовал. Я, как мог, уговаривал деда уйти, удалиться поскорее от греха, исчезнуть из поля зрения народа. Наконец-то силы и деланая