Ольга Трифонова - Единственная
«Какая сила в этой женщине. Разве можно подумать, что эта холеная красавица родила в Норильске в чуме близнецов, они умерли. Она пробыла всю экспедицию…»
Расцеловались, Женя осталась на перроне, а Павел вошел с нею в купе:
— Едешь одна. Все правильно. Да, чуть не забыл. Это тебе лекарство от страха, — он опустил в карман ее пальто что-то тяжелое.
— Что это?
— Вальтер. Почти игрушечный — шесть на тридцать пять. Нет, нет, сейчас не смотри.
— Зачем он мне?
— Ну ведь у всех есть, пусть и у тебя будет.
— Тебе уже тридцать шесть, а ты так и остался мальчишкой, который был счастлив оттого, что его отправляют на фронт, где можно пострелять.
— Это я перед тобой и Нюрой красовался, а вообще-то мне было не по себе. Ладно. Береги себя сестренка, такая как ты у меня — единственная.
Женя дала ей в дорогу невозвращенца Дмитриевского «О Сталине и Ленине» и рукописные списки запрещенного Есенина. Дмитриевского читать было скучно: в восхвалении Иосифа просвечивали страх и расчет.
И меня по ветряному свеюПо тому ль пескуПоведут с веревкою на шееПолюбить тоску.
На этих строчках она остановилась и стала смотреть в окно. Забытое чувство тоски подползало к сердцу, краски мира линяли, и она уже без прежнего интереса разглядывала аккуратные домики, сады, поля со скирдами. «Тоску надо полюбить, тоску надо полюбить», — стали выстукивать колеса.
«Но ведь полюбить ее можно только с веревкою на шее. Как страшно он предугадал свою смерть. Что такое свей? Наверное, что-то связанное с песком».
Она вынула из кармана пальто маленький пистолет. Держать его в руке было приятно, не то, что некрасивый маузер, который в Царицыне дал ей Иосиф. Маузер был страшный, а этот — уютный; его можно носить в сумочке.
Будь же то вовек благословенно,Что пришлось прожить и умереть…
«Нет, уж лучше Дмитриевский. Интересно как о Ленине».
И словно споткнулась. Вспомнила, как рассказывала Эриху свой сон. Где это было? Тоже в поезде, идущем через сосновые леса и желтые поля. Поезде, уехавшем навсегда в страну воспоминаний. Потом они гуляли по маленькому городу, обедали на залитой солнцем площади, и мальчик гонял обруч. Тот день был ярко-желтым. Она не сказала, что ей снился. Ленин. Зачем? Что это меняло? Она вспомнила его задание, думать о начале двадцатых. Ничего особенного, если не считать жалости к медленно опускающемуся в небытие очень хорошему человеку и каких-то бюрократических тайн Секретариата. Поторопилась порвать письмо. Можно было это сделать перед самой границей. Бедная Женя, ей все время чудится слежка, в Стране Советов всем что-то чудится, даже Ленину померещилось, что у него что-то украли. Когда же это было? Осень. Глубокая осень, наверное, октябрь — потому что в приемной было знобко, плохо топили. Помнит, потому что пришла на работу в теплой домашней кофте. Здесь теперь всегда было пустынно. Они с Марусей расшифровывали и перепечатывали материалы съезда. Спокойная неспешная работа. Ильич в Горках. И вдруг во второй половине дня выходит из дверей квартиры, походка чуть ковыляющая, но вид замечательный, совсем прежний. Следом Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Рукопожатия, быстрые оценивающие взгляды, ей стыдно за кофту. Он говорит ей что-то о девичьей памяти, она не понимает, но смеется, натыкается на ледяной взгляд Марии Ильиничны, спрашивает, будет ли диктовка. Глупо и бестактно, потому что здесь Маруся, которая «только для него», причем здесь ее услуги.
Он заходит в кабинет один, как-то очень ловко и необидно закрыв перед женой и сестрой дверь. Нет. Еще здоровается с часовым, спрашивает, из каких он мест. Тот отвечает неожиданно утробным басом — «Рыбинский».
— Земляк Генриха Григорьевича, — неожиданно сообщает Маруся медовым голосом.
— А-а… Ну да, ну да…
Дверь закрылась надолго. Он не вышел до конца рабочего дня. С утра тоже был в кабинете, прошел еще до их появления, но теперь к нему заходили по очереди то жена, то сестра. Лица у них были то ли озабоченные, то ли обескураженные. Мария Ильинична подчеркнуто избегала смотреть на нее. Выносили из кабинета книги, слышался его высокий нервный голос. Что-то было не так, это ощущалось в походках женщин, в их жестах, а главное — в ненавидящем слепом взгляде Марии Ильиничны на нее. Так всегда: у этой, что бы ни происходило — виновата жена Сталина.
Иосиф был потрясен ее сообщением о появлении Ильича в Кремле, даже обычная невозмутимость слетела. Подробно расспросил, как выглядит, что говорит и усмехнулся, лишь когда упомянула об утробном «рыбинские».
А вечером другого дня сам рассказал (ей понадобилось уйти из Секретариата задолго до обеденного перерыва), что Ленин снова в Горках, увезли срочно, так как у него начались конвульсии.
— Странно. Он замечательно выглядел. Почти совсем как прежде.
— Видно напрасно ездил, растрясло дорогой. А эта, говоришь, злобно на тебя смотрела? Все не может тебе простить, что я на ней не женился.
— Нет. Дело в чем-то другом. А в чем — не пойму. Может быть потому что из-за меня ему пришлось ехать. Ведь я не нашла какую-то тетрадку.
— Ну… вспомнила баба, как девкой была. Когда это было. Значит, сказал, как в бочку «рыбинский»? Хе! Смешно! Очень смешно!
Попутчиков судьба послала странных: даму с большим количеством багажа и двух краскомов. Один все время курил в коридоре у опущенного окна, глядел мрачно, другой — часто ошибался и с возгласом — «Пардон, мадам!», закрывал дверь ее купе.
Дама притащилась знакомиться вечером. Предложила поужинать вместе.
— В вагон-ресторане так противно воняет, я убежала.
Надежда вынула пластмассовые коробки с приготовленной Женей едой, дама принесла удивительно красивые фрукты, бутерброды с темно-красным мясом, нарезанным почти прозрачными ломтиками и бутылку красного вина.
Надежда похвалила фрукты:
— Та воны ж итальянские! — воскликнула попутчица с хохляцкой пылкостью.
Во время ужина рассказала, что муж работает в консульстве в Риме. Рим город хороший, теплый, такой же как ее родная Одесса, но цены немыслимые. Женщины консульства раз в неделю ездят все вместе на рынок и закупают продукты оптом. Так дешевле.
— Ой, вы не поверите, это ж целая кумедь. Мы же языка не знаем, все показываем, какая часть туши нужна. Если задняя, значит, хлопаешь себя по мадам сижу, если вымя — соответственно по титькам. Говядина — муу, баранина — бее, свинина — хрю-хрю, так смешно, так смешно — одним словом кумедь. И они смеются, зазывают: «Сеньора Руссо! Сеньора Руссо!»
Надежда представила картину на римском рынке, и ей стало тошно, но дама уже рассказывала о пока недоступной мечте — американском холодильнике. Описывала этот фантастический аппарат и, к счастью, не задавала никаких вопросов. Ей хватало своих рассказов. Потом вдруг широко зевнула, похлопав ладошкой по рту, засмеялась:
— Ой, заговорила вас, а сам от вина этого осовела, красное на меня всегда так действует, совею, почивать хочу. А вы?
— Я тоже.
Спать не хотелось совсем, но и думать тоже. Открывала Дмитриевского фальшиво, читать не хочется. Снова за Есенина — натыкалась:
Ах, сегодня так весело россамСамогонного спирта — рекаГармонист с проваленным носомИм про Волгу поет и ЧекаЖалко им, что октябрь суровыйОбманул их в своей пургеИ уж удалью точится новойКрепко спрятанный нож в сапоге.
Приближалась прежняя жизнь, и та, недавняя, заволакивалась серой пеленой, похожей на водяную взвесь, пропитавшую воздух в парке у замка Шарлотенбург. В окне на фоне кромешной тьмы вздрагивало отражение очень бледного лица с очень черными бровями. Проснулась от того, что замерзла. Поезд стоял. Пустынный перрон, неказистое маленькое здание вокзала с портретом Иосифа над дверью. Похож на Тараса Шевченко.
Сонный проводник сказал, что стоянка десять минут. Комбриг теперь курил возле вагона и со старомодной галантностью помог ей сойти по ступеням. Она близко увидела его худое серое лицо с небольшими усами и неожиданно тревожно-измученным выражением светлых глаз.
Паровоз впереди пыхтел, выпуская время от времени вбок мощную струю пара, и она пошла к хвосту поезда. Точно так же, как на станции Беков за маленьким обрывом низкого перрона начинались поля. Но не видно было ни стогов, ни скирд — просто рябое с проплешинами пространство, будто пораженное лишаем.
— Тетечку, — прошелестело рядом.
Она оглянулась. Никого.
— Тетечку, дайте йисты. Ради Христа дайте.
— Где ты?
Детский голос доносился откуда-то снизу. Она чуть пригнулась. Из-под платформы по-обезьяньи выползло существо в серых лохмотьях с огромным животом. Из лохмотьев торчала бритая голова, обтянутое кожей личико с огромными глазами.