Ольга Трифонова - Единственная
— Ну это ерунда, — задумчиво сказала Женя. — Никакой войны не будет, у нас с немцами отличные отношения, болезнью он тоже пугал тебя, чтобы ты осталась с ним, но как ты можешь остаться? Это невозможно. Иосиф найдет тебя везде… и накажет. Помнишь, как Менжинский сказал о Троцком: «Где бы он ни находился, он будет находится у нас в ОГПУ», так и ты, где бы ни находилась — будешь находиться в руках Иосифа. Он тебя не отпустит, он любит тебя, несмотря на всякие там завихрения с Розой и с другими. Это ерунда, для самоутверждения, потому что ты никак не хочешь принять истину, что он после смерти Ленина — неоспоримый правитель России, вождь, главный авторитет во всех областях науки, искусства, экономики. Это реальность, а ты ее не признаешь. Твой милый доктор прав в одном: если ты не признаешь реальность, она сломает тебя.
— Для меня он муж и отец моих детей.
— Нет. Он — отец всех народов, а собственные дети, и ты, и мы все песчинки, миллионная доля масс, и он нам еще это докажет.
— Ты шутишь?!
— Нет, Котенька, не шучу. Совсем не шучу. Я не рассталась с Павлом, потому что боюсь Иосифа. Боюсь без его разрешения. По его воле я приехала сюда, и только по его воле могу расстаться с Павлом. Я тоже встретила человека. Очень хорошего — доброго, мягкого, нам хорошо вместе, и все-таки я остаюсь с Павлом, хотя наша жизнь себя исчерпала. Мы все — Аллилуевы узники. Поэтому было тебе хорошо месяц, считай Божьим даром, поблагодари Господа и забудь, как забуду я твою исповедь. Как забуду своего Николая, когда мы вернемся в Москву. Давай спать. Завтра поведу тебя смотреть Берлин, будем много ходить, иначе этот город нельзя понять. Он очень разный. Шарлоттенбург, где мы живем — одно, Целендорф — другое, Кёпеник третье, это много совершенно разных маленьких городов, и все вместе, переливаясь друг в друга — Берлин.
— Женя, он хочет приехать сюда.
— Ни в коем случае. Здесь за всеми следят, а за тобой уж наверняка кого-то приставили. Сны! И снова смотри сны. Понимаешь — все это было сон.
Днем гуляли по Курфюрстендам, потом смотрели «Старых мастеров» и Пергамский алтарь. Надежда немного скучала, все дело было в том, что она уже привыкла к обществу Эриха, и другое казалось ей ну что ли пресным. Разглядывая барельефы Пергамского алтаря, она спросила, считается ли то, что произошло меж ней и доктором Менцелем изменой. Женя не ответила, будто не услышала. Она вообще весь день избегала разговор о «личном», меняла тему, отшучивалась. Но когда они уселись в уличном простецком кафе на берегу Шпрее, вдруг сказала очень серьезно:
— Нет, то, что было меж тобой и тем доктором изменой в общепринятом смысле не считается, но если ты позовешь его сюда — будет измена, независимо от того переспите вы или нет.
— Почему?
— Потому что там была судьба, рок, назови как угодно, а здесь адюльтер. Не делай этого, не звони и не пиши ему. Я вижу — ты скучаешь, и я понимаю, что тебе хочется его увидеть хотя бы еще раз, но, Таточка, это нельзя, никак нельзя.
— Ему можно, а мне нельзя? У него всегда были женщины: и в Вологде, и в Туруханске, и в Курейке. В Курейке была совсем молоденькая, моложе меня, он мне один раз сказал во время ссоры: «не думай, что я на молодость твою польстился, у меня были и помоложе». Это значит, что той девушке было пятнадцать лет, или даже меньше.
— Надя, ты забыла, что все эти истории были до встречи с тобой. И потом в Курейке он жил почти три года, молодой здоровый мужчина, вот и сошелся с Лидией.
— Ты знаешь, как ее зовут? Он так с тобой откровенен?
— Да нет, просто однажды выпил и похвалился, что у него в Сибири есть сын, от Лидии, просто по-грузински хвалился, мол, малчик ест, мы говорили о Васе, что с ним трудно, не хочет учиться, балуется все время, а тот, вроде бы подразумевалось, очень умный, в него. На самом деле все это выдумки и ерунда. Молоденькие девочки всем нравятся, недаром он сквозь пальцы смотрит на разврат этого грузинского чекиста Берии. Мы еще столкнемся с этой гадиной. Она еще вползет в наш дом.
— Никогда! Пока я жива я этого не допущу.
Шли по мосту через канал.
— Ты любишь смотреть на воду?
— Не знаю.
— А я очень люблю, — Женя перегнулась очень сильно через перила. Перешла на другую сторону, снова опасно перегнулась.
— Женя, не надо! Не надо так!
Надежда вдруг увидела тускло освещенную лестничную площадку Дома правительства, и Женю, почему-то в теплом зимнем пальто, склонившуюся над лестничным пролетом.
— Женя, Женя! — не обращая внимания на удивленных туристов, она тянула невестку за рукав. — Женя, пожалуйста!
— Ну чего ты испугалась? — Женя обернулась. — Господи, да что с тобой! — обняла Надежду, прижала к себе. — Ты действительно еще девочка, я все забываю, что ты младше всех в семье; такая строгая, рассудительная и вдруг испугалась, ну хорошо, хорошо, видишь, я отошла от перил, пойдем купим тебе туфли, твои уже старенькие.
— Это не мои, это Марусины.
— Ну, Маруся, новых не отдаст. Слушай, сюда приезжал один человека, он учится в Институте Красной профессуры, он рассказал жуткую историю. Иосиф должен был выступить у них с докладом, а перед его приездом увидели его портрет с отрезанной головой. Паника была страшная, срочно заменили картину. За что они его так ненавидят, ведь он честный человек, скромный? Ему для себя ничего не надо, эти вечные сапоги и китель…
— Знаешь, когда мы ссоримся, он у себя в кабинете просто снимает китель и спит на диване. Он совершенно равнодушен к комфорту. И, знаешь, у него остались привычки бездомного. Любит есть где-нибудь на уголке…
Она промолчала о том, как трудно его заставить сменить белье, в каких ужасных бязевых солдатских кальсонах с тесемками он ходит зимой и летом.
— …он мерзнет, его любимый олений полушубок времен Туруханска уже облез, но нового он не хочет. Он даже решил позировать в нем скульптурше. Мы приехали к ней делать его бюст. Я попросила, чтоб был похож, ну он так в полушубке и уселся позировать. Эта Рындзюнская смешалась, говорит: «Лучше в кителе. Это же для народа». Мы ее совсем сбили с толку. Иосиф — в полушубке, я — «не надо его приукрашивать».
— Его действительно не надо приукрашивать. Он красивый и очень обаятельный… когда хочет. Будь с ним помягче, видишь, какие у него неприятности: то левая оппозиция, то правая оппозиция, ты должна быть мудрее, учитывать, что…
— Ты сейчас говоришь как Иосиф. Он мне однажды кричал: «У всех мудрые еврейки, только я один с тобой маюсь».
— Да еще Павел со мной, — Женя рассмеялась, и идущий навстречу господин с фотоаппаратом на груди замер, ослепленный блеском глаз, белоснежных зубов и царственной статью длинноногой красавицы. — Ох, у нас же тесто поставлено, бежим!
Дома застали переполох. Под причитания няньки в ванной Кира пыталась вымыть маленького Сережу. Ему полагался дневной сон, но он потихоньку пробрался в кухню и залез в квашню, опара стала засасывать его как болото, он испугался, стал орать, его вытащили по уши измазанного тестом, он вырвался, бегал по квартире — пол и ковры сохранили засохшие расползшиеся отпечатки его босых ног.
Женя хохотала, ловко кружила под душем завывающего Сережу. Нянька оправдывалась, Кира тараторила, пересказывая в пятый раз, как братик тянул ручки вверх, как его вытаскивали из трясины, каким он был скользким и липким, а Надежда, стоя в дверях ванной, вдруг почувствовала тоску по детскому тельцу, по шуму, слезам, жалобам, топоту маленьких ножек, лепету, сладковатому запаху за ушками и другому кисловатому еле ощущаемому, но неистребимому — младенческой мочи.
До прихода Павла отмыли пол и ковры, напекли пирогов, Надежда сварила свой знаменитый борщ, и все это под музыку «Детского альбома» Чайковского, который старательно разучивала хорошенькая бойкая Кира. Надежда даже спела по-французски песенку из альбома про двух братьев. «Первый брат пошел на Север…», Кира сбивалась, начинала сначала, — «Первый брат…»
— Никогда не думала, что ты можешь быть такой живой, такой очаровательной, — тихо сказала Женя. — В Москве от тебя дышит холодом.
— Спроси меня, чего мне хочется сейчас больше всего?
— Не буду, потому что знаю.
— А вот и не знаешь. Больше всего мне хочется покататься на коньках, я очень люблю. В Петрограде я из гимназии бежала на каток.
— Устрой каток в Зубалове.
— Ты представляешь меня на коньках в Зубалове?
— Нет. Но зато очень хорошо помню, как увидела тебя в первый раз. С белым пышным воротником вокруг шеи, а на личике такая радость, такая любовь. Твое лицо поворачивалось за Иосифом, как подсолнух за солнцем. Старайся его любить, что бы ни происходило — люби его. В этом и его и твое спасение.
— Спасение от чего?
— Не знаю. Не могу объяснить. Но иногда, особенно ночью, мне кажется, что мы все летим в какую-то черную воронку, вместе с нашими детьми и домочадцами. Моя сестра, она простая женщина, она видела Иосифа один раз и с тех пор все повторяет: «Ох, конопатый!» И сколько я ни допытываюсь, что значит это «ох» — объяснить не может, вот и мне сейчас, глядя на тебя, хочется сказать: «Ох, цыганка!», а спроси меня — тоже не отвечу.