Гарвардская площадь - Андре Асиман
Я дал ему Сада, Мопассана, Бальзака и Стендаля.
– Bonne soirée.
Он исчез.
Я столько времени думал про назначенную на следующее утро встречу с Ллойд-Гревилем, что она утратила контуры реальности, как бы навсегда поселилась в будущем. Я решил отпечатать свои заметки, полагая, что, если перенести на бумагу, что я думаю про Чосера, мысли лучше закрепятся в голове. Вот только для меня стало полным откровением то, что в голове нет ни единой интересной мысли про Чосера. Ллойд-Гревиль захочет говорить про «Троила и Крессиду» или «Рассказ рыцаря», а мне бы куда интереснее было про «Рассказ про сэра Топаса», где Чосер подшучивает над самим собой как над совершенно никчемным болтуном, которого в итоге прерывает трактирщик, велит ему закрыть рот, потому что паломникам до смерти надоели его дурацкие байки. Чосер как антинарратор: не мысль, а золотая жила. К 11 вечера я понял, что ушел в слишком глухую несознанку и полностью перестал понимать, что имею сказать касательно Чосера. Мне так и слышались слова Ллойд-Гревиля: «Каковы вкратце ваши соображения касательно “Книги герцогини”, сэр?» Это галльское «вкратце» Ллойд-Гревиль наверняка подцепил у Генри Джеймса, по которому тоже являлся специалистом. «Я имею сказать… в общем, видите ли, джентльмены…» – и тут я вдруг разглядел всю свою подноготную. Как и нарратор в «Записках из подполья», я был чванливым бестолковым заносчивым параноидальным бессмысленным капризным фатом. Как и он, я непрестанно лицемерил, даже наедине с самим собой, когда никто не слушал, даже когда я нашептывал самому себе вещи правдивее всякой правды – и это было уже и вовсе несносным лицемерием.
Я понятия не имел, какие у меня возникнут соображения по поводу «Книги герцогини», однако чем больше я писал, чем больше идей переносил на бумагу, тем сильнее нуждался в том, чтобы страница сообщала мне, что я пытаюсь сказать. Пытаюсь сказать? Я сам не знал, что я пытаюсь сказать, пока не скажу что-то, что покажется сносным всем Ллойд-Гревилям и Чербакоффам на этой планете. Если им сойдет, и мне сойдет тоже. При этом мысли мои на бумаге выглядели такими же зыбкими и неприкаянными, как я сам в Гарварде, в Кембридже, на этой планете. Я сам и мои мысли были, подобно Калажу, пустой болтовней. А хуже всего то, что я не мог уловить разницы между мыслью и ее злокачественным двойником – пустозвонством.
Около часа дня снова зазвонил телефон. Я снял трубку, даже не подумав.
– Я не прошу тебя ко мне приехать. Можно я сама приеду? – звонила персиянка, ей нужно было со мной поговорить.
– Я не один, – слукавил я.
– Уже кого-то подцепил? Браво, – отчеканила она и тут же разъединилась. Через несколько минут перезвонила: – Просто хотела тебе сказать, что никогда не встречала другого такого гада. А гадов я встречала немало.
– Большое спасибо. – Моя очередь бросать трубку.
Она позвонила опять.
– Я сказала неправду. Я никогда не любила таких прекрасных людей. Вернись, прошу тебя. Или я возьму такси и буду рыдать с мольбой у тебя под дверью.
– Я сейчас не могу говорить.
– А, ну конечно. Готов к завтрашнему утру?
– Пока нет, – ответил я, думая, что она меняет тему разговора, чтобы сохранить хотя бы видимость сдержанности, а еще, видимо, чтобы испортить мне удовольствие, если я в этот момент его испытываю. Я ошибся.
– Выслушай меня, месье Чосер, имеющий «Принцессу Клевскую». Хорошо бы он разорвал тебя на клочки и показал всему свету, какой ты недалекий и бездарный petit con[23], каким ты всегда и был, даже в постели, причем там особенно. Проклинаю тебя и твоих детей, если им, бедолагам, достанется такой отец. Проклинаю тебя – слышал? – проклинаю!
А потом – поток слов на фарси, слезы, всхлипы, за ними – бесконечная череда французских слов, с рыданием вырывавшихся из легких, как будто говорила она не со мной, своим любовником, а со своей матерью: сперва упрашивала, потом вновь проклинала, потом извинялась за проклятия и проклинала по новой. «Проклинаю тебя». Как с ней бывало и раньше на высочайших пиках страсти, она заговорила на языке Старого Света, и если сердце мое неслось вскачь, пока она одно за другим обрушивала проклятия и на меня, и на детей моих детей, то было это лишь потому, что и я тоже был родом из мира, где проклятия, как и благословения, как и клятвы, как любые заверения в вечной любви, служили – даже если ты нес полную околесину – законными платежными средствами, валютой души, потому что, произнеся такие слова, их уже не возьмешь обратно, не обнулишь, не оспоришь. Они тебя выследят, изловят и приведут приговор в исполнение.
В ту ночь я не спал. Не мог. Встреча с Ллойд-Гревилем и проклятия прогнали бы сон от кого угодно. Я пересек черту и очутился в лагере для прокаженных – среди проклятых. Теперь – ни искупления, ни прощения. Придется отмотать срок проклятия сполна. Что до моих квалификационных экзаменов, они были прокляты задолго до моей с ней встречи, еще до Калажа, до того как я подал заявление в Гарвард, – все началось как фантазия, а потом я и глазом не успел моргнуть, а фантазия уже пересекла черту и просочилась в явь – и теперь проживала срок, куда больше ей отведенного.
Я пошел на кухню и решил заварить самый крепкий кофе, какой у меня был. На то, чтобы соорудить большую чашку эспрессо, требовалось десять минут – но я отчаянно нуждался в перерыве. Впереди пять часов: за это время успеть можно. Кофейничек для эспрессо остался грязным с последнего раза, когда я им пользовался. Кажется, было это в мае. Однажды вечером зашел в гости мой друг Фрэнк, посетовать на свою подружку, которая постоянно нудила, что он