Сергей Юрьенен - Дочь генерального секретаря
После кофе Инеc натягивает сапоги. При этом она морщится, поскольку в поисках работы уже стерла ноги в кровь. Шарф один на двоих, и, надевая его на Инеc, я обнимаю ее на прощанье. Неуместная эрекция елозит по ворсу ее пелерины.
Меня будит дочь.
- Папа, мне пора в школу.
Преимущество нищеты в том, что каждая вещь на виду. Я беру с камина расческу.
- С-сс...
- Что?
- Больно!
- Пардон. Сделаю тебе конский хвост, а то опоздаем.
- Не хочу конский.
- Это же красиво. В мое время все его носили.
- Ты не так его делаешь, надо туго.
Капитулируя, я скатываю обратно зеленую резинку, она распускает по плечам свои медные волосы, бросая при этом взгляд самосознающей красавицы. Четыре года, бог ты мой!
Холодильник у нас запирается на тяж от эспандера.
Дочь ест, болтая ногами.
- Принеси мне воду, пожалуйста. Только в стакане авек Сандрийон.
Имеется в виду из-под горчицы - с картинкой.
- А как по-русски?
- С Золушкой.
- Молодец.
В толпе африканских детей дочь исчезает в двери, над которой герб Парижа и сине-бело-красный флаг. Кафе на углу рю Бельвиль и рю Туртий уже опустело, официант в запятнанном фартуке сгребает опилки, перемешанные с окурками. С пачкой "голуазов" я возвращаюсь на свой перекресток. В писчебумажной лавке - проблема выбора бумаги. Еще в Союзе, где и с белой проблема, меня журнал "Америка" впечатлил фактом, что Джон О'Хара имел обыкновение писать на желтой. Возможностью выбора индивидуальной бумаги. Но какую выбрать мне? Желтую было бы эпигонством. Бледно-бордовую? Но к оттенкам красного у меня идиосинкразия. А сиреневый? Его нет. Может быть, поехать в Центр - приходит из прежней жизни. Но какой тут центр? Ты на Западе, где центр только и исключительно там, где в данную минуту ты заполняешь собой объем. Повсюду. Сейчас - вот здесь. И не в бумаге дело. В том, что внутри. В том, что когда-то называли Царство Божие...
Купив бумаги цвета увядшего латука, я поднимаюсь домой и ложусь головой на стол. Потом я встаю, я открываю дверцу встроенного шкафчика и достаю советский самоучитель французского языка. Я листаю, задерживаюсь на фразе: "Они встретились в Москве. Она парижанка, он -советский. Переведите..."
На вклеенном листке срок возврата - дата пятилетней давности. Я взял этот учебник в библиотеке "спального города" после того, как загоревшая в закрытом доме отдыха в Крыму Инеc в один прекрасный день вернулась в шлакоблочный город на черной "Чайке" со своим отцом, который нас с ней, скрепя сердце, благословил на долгую и счастливую жизнь.
Не на Западе, конечно.
В СССР...
Я запускаю самоучитель в угол.
Беру машинку и удаляюсь в кабинет. Ванную хозяин-бретонец превратил в третью комнату - с плиточным полом и высохшим умывальником. Вот перед ним я и сижу - поперек доска, на ней машинка. Я смотрю в стену, но образы прошлого не возникают. Во-первых, потому что в комнате воняет. Запах из тех, что либерализм оставляет за порогом сознания. Но он реален - плотный, телесный, как бы кондитерский. До нас квартиру населяла огромная семья из Африки. Спали вповалку на циновках. Я набиваю каморку сигаретным дымом. Встаю и с треском открываю окно. Внизу мусорные баки, а квадратик двора красный от крысиного яда. Вокруг тылы домов Бельвиля. Их мрачность оживляют только разноцветные сушилки с бельем, выставленным за окна, в которых никого. Мужчины на работе, дети в школе, женщины досыпают или предаются сексу - который у них для себя.
Я закуриваю новый "голуаз" и, оставив лепрозорий с открытым окном, возвращаюсь с машинкой в цивилизованную часть квартиры. В детской из стены торчат оголенные провода. Надо купить патрон, ввинтить лампочку. Но это уже излишества на будущее, пока же можно утешиться тем, что дотянуться ребенок при всем желании не сможет.
В гостиной камин. Бездействующий, но полезный. За его решеткой мы держим официальные бумаги. Еще гостевая моя трехмесячная виза не истекла, а бумаг накопилось в Париже масса - и это все, что у нас есть. Не считая кровати - основы без матраса.
Я сажусь к окну с машинкой на коленях. Не нищета, в конечном счете, раздражает, в проекте она предусматривалась. Антиэстетичность. То, что обивка основы бордовая, сама она голубая, а одеяло на ней армейское. Пластик стульев и стола. Обои по вкусу хозяина-бретонца. Эстетические разногласия с реальностью и на свободе продолжаются. Вынося все это "за скобки", я устремляю взгляд на флакон Герлена, который отражается в черном зеркале каминной доски. Есть еще утешение, которое всегда под рукой: голубая пачка сигарет. С окрыленным шлемом - бессмертное творение некоего Яхно.
Неужели "голуазы" нарисовал им эмигрант?
Мешок со старой одеждой мы по пути заталкиваем в мусорный бак, а завернутую в номер "Русской мысли" стопку супных тарелок, хотя и старых, но полезных, я несу дальше в ночь.
На повороте нас обгоняет машина новых знакомых. Тяжелый "вольво" юзом идет вниз по бульвару Бельвиль.
Я подскальзываюсь, падаю. В газете одни черепки.
- На счастье, - говорю я, складывая их у порога чужой парадной, где уже выставлены мешки для мусорной машины.
- А если они в гости придут? Неудобно.
- Вряд ли они придут.
Новый год, встреченный у русских парижан под блюдом с двуглавым орлом империи Российской, я выблевываю в свой сортир. На кухне Инеc делает кофе.
- А где Анастасия?
- Спит.
На ней вельветовые джинсы.
- Убери руку.
Я шевелю пальцами в ее заднем кармане.
- Убери, говорю.
- Почему?
- Весь вечер этой русской на п... смотрел.
- Я?!
- Не я же. В лоно хочется вернуться?
Окно заиндевело. Я соскребаю, прижимаюсь лбом. Темно. Только одно горит, но почему-то красным светом. Оно зашторено, и жуткий этот свет пробивается по краям.
- Не знаю, о чем ты с ней ворковал, но муж ее мне предложил работу.
- Неужели?
- Домработницей.
- Кем?
- Ну, бонной... К русским.
- Ты - домработницей?
- Почему нет? Соцобеспечение хотя бы будет. А то даже к врачу ребенка не сводить.
- С твоим дипломом, с языками? Неужели, - говорю я, - неужели твой отец покорил эту пирамиду, чтобы ты... Неужели все это напрасно? Полмира убитых и эта пирамида...
- Какая пирамида? Что за бред?
- Хеопса!
Одним ударом я выбиваю стекло. После паузы осколки разбиваются внизу, в крысином пятачке двора. Она меня втаскивает обратно, и вовремя: сверху, вырвав замазку, лезвием гильотины выпадает часть стекла и разлетается по кухне.
Я зажимаю себе запястье. Руку я держу подальше, чтобы не запачкаться в своей крови.
Кап-кап - пятнает она плитки. Моя кровь.
- Чем же ты писать теперь будешь?
- Ногой.
В издательстве на рю Жакоб беглый советский писатель выкладывает на стол свою советскую книжку и убирает перевязанную руку.
- Рассказы? Во Франции нет спроса, это в Америке...
- Что же, мне в Америку бежать?
- Роман у вас есть? Чего нет, того нет.
- Вот если бы роман...
Ступени деревянной лестницы круты по-дантовски и взвизгивают.
Из-за стекол кафе "Флор" парижские интеллектуалы, щурясь на солнце, созерцают толчею, а заодно и нас, садящихся на скамью посреди площади Сен-Жермен-де-Пре. Одеты мы на грани приличия, да и бинт мой на руке не первой свежести. Я затягиваюсь до дрожи пальцев на губах, ощущая, как вздувается желвак под ее взглядом.
- Страна романа. Я предупреждала...
Я отстреливаю окурок.
- Пошли.
Дома я ввинчиваю лист в машинку. С этой портативки с русским шрифтом началась моя свобода. Над забитым входом в дом напротив проступает замалеванная надпись. Январское солнце уходит с улицы, но верхний этаж еще освещен. Его окна заложены кирпичной кладкой. Выстрела оттуда можно не ждать.
- Хочешь кофе?
Зная, что в доме этого нет:
- Водки! - говорю я, - ма шери. Стакан - и мы с тобой вернемся на круги своя. Но только чтоб граненый и до краев.
Амур, амор...
Иль не возьмем "страну романа"? После всего, что мы перенесли? После всего, что потеряли? Нет, верю, что в крысином тупике хранят нас тени Федора Михайловича и Мигуэля де. Нет, нет. Не все еще потеряно.
Прикурив последнюю, я наклоняюсь подсунуть под хромую ножку спрессованную пачку из-под "голуазов" - чтобы со всем комфортом расправить крылья своего "колибри".
ВМЕСТО ЭПИЛОГА:
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Они выходили, чтобы ехать на митинг в Трокадеро, когда зазвонил телефон. "Нас уже нет во Франции", - сказал отец, но Инеc бросилась обратно.
"Алло, Париж? Москву вызывали?"
И потом он - Александр:
- Шери, шери?
Он сказал, что получил еще одно приглашение, на этот раз от ее тети из Андалузии - столько гербовых марок и новых королевских печатей на сургуче, что хоть на стену вешай. ОВИР же немотствует - молчит. Что в общем нельзя считать плохой новостью, поскольку отказа тоже нет. Что он по-прежнему такой же нежный. Что любит, помнит, целует повсюду...
"Прекратите непристойности, а то разъединю".