Рюбецаль - Марианна Борисовна Ионова
Еще весной, под впечатлением от Моравско-Остравской операции Красной армии, Хаас отослал жену Вальтрауд с десятилетним Антоном подальше от линии фронта. Кемниц, где жили родители жены, регулярно подвергался бомбардировкам, а вскоре после одной, особенно жестокой, 5 марта, Вальтрауд получила телеграмму о том, что дома ее родителей больше нет и их самих тоже. На ферме под Чопау жила пожилая чета, недавно потерявшая на фронте сына, молодого геолога, которого Хаас знал очень хорошо; этим людям он и написал, и те с готовностью согласились приютить Вальтрауд и мальчика. Однако с хозяевами Вальтрауд не поладила, а весть о капитуляции истолковала так, что война окончена и теперь ей пора домой, к мужу, и старики тщетно уговаривали ее повременить. Предупредив Хааса телеграммой (не дошедшей), Вальтрауд села с Антоном на поезд до Райхенберга. Но отрезок железнодорожных путей был разбомблен, женщине и мальчику пришлось сойти и идти пешком. Они разминулись с Хаасом буквально на день.
В июне, когда Хаас и Хубер шли по Саксонии, уже набирала обороты, пока несанкционированная, «дикая» депортация судетских немцев из Чехословакии. С тем же чемоданом, с которым они в Саксонии сели на поезд, Вальтрауд и Антон проделали обратный путь пешком до самой границы. В Кемнице они поселилась у сестры Вальтрауд, недавно овдовевшей и оставшейся с двумя детьми на руках.
Когда Хаас наконец-то, за полночь, постучался к хозяевам фермы, его ждал удар, с которым не выдерживало сравнение ничто из пережитого им за последний месяц. Жены и сына не просто не было на ферме – от них, с самого отбытия, не поступало вестей.
Теперь Хаасу предстояла дорога назад на восток, в город, из которого он месяц назад вырвался и от которого удалялся все это время страшной ценой.
Хуберу стало совсем плохо, он впал в забытье. Хозяева раздели его, положили в постель, наскоро обработали рану. Ему требовался врач, но где найдешь врача – многие жители ушли с американскими войсками, когда те несколькими днями ранее оставили Саксонию, которая перешла под контроль Советского Союза. Решено было обратиться к русскому гарнизонному врачу, Хубера же выдать за сына хозяев, который якобы прятался от призыва и был случайно подстрелен американским солдатом. Однако на рассвете, когда хозяин собрался идти в гарнизон, Хубер был уже мертв.
Из спальни, где еще лежало на кровати тело Хубера, в горницу, где, сидя за столом, Хаас пытался хотя бы внешне не поддаваться истерике, хозяйка вынесла тщательно сложенную вермахтовскую форму. Муж слышал, что членов эсэсовских подразделений, попадись они советскому патрулю, сразу пускают в расход; гражданская одежда без гражданских документов немногим менее подозрительна, да и у хозяина костюмная пара с рубашкой всего одна. Хаас и сам понимал, что шанс повстречать патруль по мере движения на восток растет в геометрической прогрессии. Если ему суждена эта встреча раньше, чем он достигнет Райхенберга, лучше, чтобы на нем была униформа рядового вермахта. Старики смотрели в пол, хозяйка покачала головой. Нет, они не хотят хоронить еще одного молодого солдата. Пусть мальчик будет погребен в выходном костюме их сына.
Хозяйка отпарила оба фото – из солдатской книжки Хубера и с удостоверения штурмбанфюрера СС – и вклеила в первую фотографию из второго. Документы Хубера были кое-где запачканы кровью. Хубер почти годился Хаасу в сыновья, и Хаас, надрезав палец, закапал кровью дату рождения. Хубер был немного шире и ниже, но рукава Хаас закатал, а по заправленным в сапоги бриджам не видно было, что те коротки. В графе «цвет глаз» у Хубера значился «голубой», но для серых глаз Хааса это подходило, как и неопределенное «светлые» о волосах. Графа «рост» вызвала затруднения, но Хаас аккуратно соскоблил перочинным ножом одну цифру и заменил другой. Графа «гражданская профессия» пустовала, если не считать сделанного карандашом прочерка, – вероятно, Хубера призвали со студенческой скамьи, так или иначе, он, по-видимому, не успел обзавестись профессией, и Хаас указал ту, которую получил задолго до вступления в СС: геолог.
1982
Вечером на девятый день, придя домой после панихиды, Антонина с матерью не стали зажигать в своей комнате верхний свет – только торшер. Каждая села на свою кровать, и так, друг против друга, они сидели в молчании минут десять, Антонина, поджав ноги, а мать, поставив их плотно сжатыми на прикроватный коврик.
– Скажи, ты что-нибудь помнишь из нашей первой поездки на Байкал? Тебе ведь тогда было двенадцать…
– Конечно. Немного, но помню. Помню, как мы идем на моторке вдоль берега и вдруг за поворотом, на фоне синего неба – Шаман-скала… И тут мне брызги прямо в лицо летят, и я начинаю хохотать, сама не понимая почему, и папа такой довольный – он-то ведь понял, что это от счастья… Помню синее небо и синие горы над водой. Поселок помню, но хуже… Хужир! Вот как он называется. Папа пытался болтать с рыбаками…
– … Там был рыбзавод. Папа и упросил тогда одного из них провезти нас на моторке к мысу. Видишь, как много ты помнишь. А Святой Нос? Как ты рвалась познакомиться с нерпами?..
– Еще бы! Папа меня урезонивал – говорил, что они очень устали и отдыхают.
– А как в следующем году на Орон ездили? Горы там такие суровые…
– Кодар. Папа столько лет мечтал их увидеть, а выбрались мы туда в наше последнее лето перед Москвой. Мне больше Саяны нравились. Тункинская долина…
– А подмосковные обители вспоминаешь?
– Да. Бобренев монастырь, например… Зосимову пустынь…
– Тебе понравилась надвратная церковь, помнишь?
– Помню. И что сам монастырь такой маленький, бедный, сирый.
– Все они тогда были сирыми. У меня всякий раз подступали слезы…
– Папа за тебя переживал. Мне кажется, он не понимал до конца, зачем тебе это. Зачем смотреть на то, что причиняет боль? Я об этом тогда не задумывалась, для меня все это была просто красивая старина… А вот лавра совсем не понравилась, там была толчея…
– И мы