Письма к тетушке - Максим Юрьевич Шелехов
Я намерена рассказать Косте что-то о себе, что-то личное, то, что он обо мне не мог и не смог бы «выдумать». Я не знаю, для чего мне это необходимо и как это мне должно помочь, но саму необходимость в том я чувствую. И еще я чувствую симпатию и доверенность… И мне волнительно, и я предполагаю, что способна путаться. Думаю, что лучше будет, если я напишу свою историю на листе и передам ее Косте уже в готовом виде… Думаю, что лучше будет, если я сейчас напишу, пока полна решимости. Список отправлю и вам, моя добрая, в приложении, а вы мне после перескажите, была ли я во всем честна и объективна.
С тем вместе остаюсь преданной и любящей, неисправимо фантастичной вашей воспитанницей,
Варей.
Несколько строк о себе и об одном чувстве.
Происхождение мое смутно. Об отце своем я не имею представления, как и он, наверное, обо мне. О матери моей, как о своей несчастной сестре, тетушка (с четырех лет я живу с дядей и тетей) мне тетушка рассказывает немного и выборочно, об остальном я умею догадываться… не без сожаления. Тем не менее, эта женщина меня родила, и я должна быть ей благодарной, хотя бы больше было не за что.
Из того, что мне известно: например, колыбельной мне когда-то служила yesterday, композиция группы Beatles, любимая песня моей матери; она мне ее напевала перед сном. И я помню это, хотя тетушка сомневается в действительности моего воспоминания, ведь тогда, по ее словам, мне было что-то около двух лет. Скорее всего, предполагает она, это воспоминание рисует мне мое воображение, основанием чему служит ее, тетушкин, рассказ об этом. Может быть, так оно и есть. Но я помню еще раньше. Я помню себя в колыбельной. Я знаю одно тогдашнее чувство, которое каким-то непостижимым отголоском запечатлелось в моей памяти. Это же чувство, только уже не рассеянное, а как бы очерченное и осененное самою ясностью о нем, я испытала еще однажды, в четырехлетнем возрасте, оттуда же исходит и последнее мое воспоминание о моей матери.
Помню, была осень, было сыро и пасмурно. На мне были новые башмачки ярко-желтого цвета, которые мне, помню, страх как нравились. Бог весть, откуда накануне мне мать раздобыла эту обновку. Когда мы вышли из машины, скрипучей, тарахтящей, большой и черной, на которой нас привез незнакомый мне дядя, с взлохмаченными волосами и небритым лицом, я, помню, страшно запереживала, чтобы не замарать мне свои нарядные башмачки. Придворовой участок у моей тети был на тот момент еще без асфальта, а мать моя как нарочно проявляла нетерпение и торопливость, – держа ее за руку, я с трудом поспевала перебирать ногами. Мы вошли по-свойски без стука, во дворе нас уже ожидала тетушка, ее теплая улыбка и обыкновенный ласковый взгляд адресовался только мне, на мать мою она посмотрела откровенно осуждающе. Две женщины не поздоровались, хотя, по крайней мере, в этот день не виделись и были сестры, а только кивнули друг другу головой, как бы в чем-то соглашаясь. После чего мать моя вдруг вспомнила, что что-то забыла в машине, передала меня тетушке и заторопилась в обратном направлении. Я помню, она остановилась на полпути, как бы сомневаясь в чем-то, но потом, как будто окончательно решившись, еще ускорила шаг. Я слышала, как открывается и захлопывается дверь машины, как заводится мотор и машина трогается. Я высвободила свою руку из руки тетушки и с отчаянием бросилась за калитку. Твердо помню, что я знала в тот момент наверняка, что когда я окажусь на улице, мамы уже там не будет. И было так. И мне вдруг стало так отчаянно тоскливо, так обидно, обидно за то, что я могла о том, что случилось, наперед знать. Постояв секунду, я бросилась вслед за удалявшейся машиной, не затем, чтобы вернуть мать, нет, а чтобы выразить свою обиду, я помню это. Я бежала долго, даже после того, как черная, отвратительная машина скрылась из вида, бежала, пока, споткнувшись, не шлепнулась в лужу, замарав и руки, и штанишки и новые башмачки. И я смотрела на башмачки, грязные, во весь обратный путь, равнодушно. Тетушка мне рассказывает, что, пока она меня вела обратно к дому, я совсем не плакала, но горше того чувства, чувства обиды за то, что ты могла наперед догадываться о том, что тебя предают и оставляют, горше и острее этого необыкновенного и неопределенного чувства я по сей день