Федор Червинский - Сильфида
— Да, довольно, — поддержал Сузиков, огорченный, что его не заставили прочитать его поэму, и смущенный тем, что, как оказалось, фыркнул не вовремя.
— Я вас оставлю теперь? — сказала Валентина, поднимаясь, — мне нужно написать шесть писем, вот что значит жить в Петербурге.
Она мило улыбнулась всем, кивнула и вышла.
VI
Несколько минуть все молчали.
— Возвышенная натура! — сказал, наконец, Сузиков. — И тонкая нервная организация, — прибавил он ни с того ни с сего.
— Ах, она прелесть, прелесть! — воскликнула девица Пулина.
Хомяков злобно покосился на них и промолчал.
— Н-да, девица незаурядная… — заметил Алексаша. — И есть в ней что-то этакое магнитическое. Ну словом, я понимаю, почему она такой демонский успех имеет.
— О, правда? — спросил Сузиков.
— Надо думать, правда, — Нилушка сказал.
Хомяков быстро встал.
— Пойдемте в сад, — предложил он, сохраняя свирепое выражение лица. Ему был неприятен этот разговор.
— В сад, так в сад, — поддержал Алексаша. — Все равно день пропал.
Все поднялись Сузиков вопросительно взглянул на Алексашу.
— О, вы не удивляйтесь и не огорчайтесь: у меня восемьсот девяносто четвертый день пропадает. Я все, видите, присесть за книжки собираюсь — да вот то да се…
Сузиков предложил руку Пулиной — и все пошли в сад.
К одиннадцати часам вечера гости разъехались. Только Хомяков остался, решив ночевать. Уезжая, Кобылкин усиленно просил Нила Нилыча посетить его. Алексаша с другом, проводив последнего гостя, сели на широкое крыльцо дома; Валентина присоединилась к ним. Мягкий лунный свет скользил по вершинам деревьев и придавал фантастический характер надворным постройкам. Валентина стояла, прислонившись к косяку двери, и смотрела на звезды.
— Ну-с, лекцию! — заговорила она. — Вот это какая звезда, над садом? Она раньше всех блеснула.
Хомяков улыбнулся.
— Это не звезда, а планета. Это Венора.
— А! Ну, а там выше… ах, какая яркая!
— Это Арктурус из созвездия Боотес.
— А где полярная?
— Вот, в хвосте Малой Медведицы. А вот там, совсем над нами в зените… видите? Это Вега — созвездие Лиры.
Валентина задумчиво смотрела на небо. Лицо ее казалось бледным, а глаза темными. И лунный свет, падавший на ее тоненькую фигуру, делал ее воздушной.
— А там вон, в другой стороне. Вон та, многоцветная?
— Это Капелла, — отвечал Хомяков, поглядывая с одинаковым восхищением и на нее и на звезду.
— Ну, почтенный Арктурус, этакой звезды никогда не было. Это уж ты от себя. Нам, пожалуй, что хочешь говори.
— Капелла, Капелла… Какая прелесть! Когда я уезжала из Флоренции, мне хотелось проститься с ней стихами. И первый стих уж был готов: Addiо, Firente la bella… Но я не могла подыскать рифму.
— Тарантелла! — крикнул Алексаша — Да, но это было бы так банально, — речная тарантелла. А вот Капелла…
Над Арно блеснула Капелла.Addiо, Firente la bella!
продекламировала она и громко засмеялась.
— А потом вы не писали стихов? — спросил Хомяков, И не узнал своего голоса — тек он был мягок.
— Нет! Довольно я одной строчки. Лавры Сузикова не пленили меня.
— Сознайтесь, кузина, что он произвел на вас гигантское впечатление.
— Сознаюсь, когда я слушала его и смотрела на его поэтическое чело, — мне казалось, что я читаю старую-старую повесть. Впрочем, он и на Грушницкого похож немного.
— Кончено. Убит — и уж не встанешь вновь, — заметил Алексаша.
— Покажите мне Марса, — оказала Валентина.
— Естественный переход от Сузикова. Ну, звездочет — качай.
— Марса теперь не видно.
— Ну, расскажите о нем.
— Да что ж — я не знаю. Кажется, можно оказать с уверенностью, что там есть живые существа. Если Фламмарион не фантазирует…
И он передал оживленно и отрывочно не спуская глаз с Валентины, все, что знал о Марсе.
— Справедливо, — сказал Алексаша, когда Хомяков кончил. — А был и такой случай: появились как-то на нем знаки огненные — в роде букв; явно, что жители его решили поговорить с землею. Наши астрономы смертельно обрадовались и, в свою очередь изобразили им какую-то гиероглифу. И что ж бы вы думали? Вдруг на Марсе вспыхнули новые буквы — и смущенные звездочеты прочитали: не с вами говорят, а с Сатурном.
Валентина не слушала — или делала вид, что не слушала, и продолжала смотреть на небо. Хомяков морщился, недовольный тем, что Алексаша дурачился в такой поэтический вечор — волшебный вечор, освященный ее присутствием. И долго еще он, вспоминая Валентину, видел ее в этой обстановке — с головкой, закинутой назад, воздушную, мягко озаренную белым сиянием луны.
На другой день Кобылкин прислал лошадей за Чибисовыми, но Валентина наотрез отказалась воспользоваться любезным приглашением, и Нил Нилыч поехал один. Вернулся он только вечером, с помятым лицом и подозрительно блистающими глазами. Несвязно, но многословно восхищался он всем, что видел у Кобылкина — и лошадьми, и домом, и хозяйственными статьями. Но особенно восторженно говорил он об обеде:
Уж мы ели, ели, ели,Уж мы пили, пили, пили…
— Нет, с ним можно дело делать — с одного слова понимает. Я его в такое предприятие суну, что оба с миллионом очутимся. Я с первым, он со вторым. Да! Ведь вот и хам, а взгляд острый, и чутье тончайшее! Эх, Геннадий Андреевич, а то бы и вы к нам в компанию, — ударил он по коленке Бобылева.
— А? Так, так, так… Что ж, я не прочь.
— Тысчонок пять вложите — и дивиденд зверский сработаете, это уж я говорю!
— Пять? что ж, это можно… Пять я могу.
— Ну? — радостно возопил Нил Нилыч. — Правда? Вложите?
— Так, так, так…
— Геннадий! — строго сказала Анна Власьевна. — Полно тебе в обман вводить. Ох, опять плечо заломило! А где молодежь наша?
— Алексаша с приятелем в саду, а Валентина Ниловна у себя, матушка. Нет, а отчего бы и не вложить? Я вложу. Пять я могу.
— Эх, язык у тебя без костей. Дай-ка мне тот платок. Сыро, что ли, становится, но только опять нога затосковала.
VII
Алексаша с Хомяковым сидели в беседке.
— Я любовников счастливыхУзнаю по их глазам…
продекламировал Алексаша, подмигнув приятелю. Тот ощетинился.
— Оставь!
И прибавил тихо:
— У тебя ничего нет святого.
— Да что же и сказал? Помилуй! Признаться и я не без греха… Эх, Миша. Мало мы каши ели: не таких ей нужно. Нам до нее, как до звезды небесной далеко. Одно слово — сильфида!
— Знаешь, — заговорил Хомяков тихо и лицо его вспыхнуло. — Знаешь, это не то, чтобы любовь… Нет! Это какое-то странное чувство… И я не стыжусь его. Как будто даже мистическое что-то есть в нем… И острое.
— Ну, зарапортовался! Ты ее рисунки видел?
— Нет.
— А я видел два пейзажа. Шел, братец ты мой, мимо ее комнаты — она за столом сидит. Разрешила войти, и я умолял показать мне: Нилушка проговорился, что она привезла. На одном туманный вечер, луна, река; на другом — закат.
— Хорошо?
— А кто же его знает! Таково прозрачно, смачно и загадочно.
— Ты ничего не понимаешь, — с досадой сказал Хомяков. — Да и я, правду сказать, не больше. И мы ей кажемся насекомыми.
— Эх, куда хватил! Нет уж, говори о себе. В сущности… ну, конечно — талант и этакое что-то утонченное; и ежели рядом Кобылкина поставить, так действительно выйдет, как бы он не человек, а гад. Ну, а вообще говоря… может быть, в Питере все такие — да и кто ее знает, что она за человек.
— Ну, что говорить! И как можно думать этак. Эх, Миша, Миша!
Хомяков встал и пошел к долгу.
— Куда ты?
— Идем. Знаешь, вечор больно уж хорош, — что-то я засантиментальничал.
— Иди, я посижу.
Хомяков пошел но главной аллее. И вдруг из-за старого тополя показалась белая женская фигура. Он вздрогнул и остановился.
— Это… вы?
Валентина, прищурившись, всматривалась; потом, узнав Хомякова, улыбнулась.
— Я. Как вы меня напугали. Вы домой?
— Да, я думал…
— Пойдем со мной. Туда к пруду. Ну?
Она взяла его под руку.
— Нужно на все наглядеться. Завтра уезжаю.
— Завтра? А Алексаша говорил…
— Нет, завтра. Мы ведь еще в Севастополе остановимся.
Хомяков молчал, тяжело дыша.
— Вам жаль? — неожиданно спросила она, улыбаясь.
— Мне странно это. Мне кажется иногда, что я давно знаю вас и… и вот мне странно, что никогда не увижу.
— Странно… и только?
Хомяков нахмурился. Вечерний воздух так ласково веял на него, и звезды светили так нежно, и так мягко звучал ее голос, что он боялся говорить. Да и зачем? Как виденье из другого мира явилась она, — и уйдет и никогда не вспомнит этого вечера и никогда не поймет, как сладко и страшно думать ему о ней и слышать ее. Он собрался с силами и сказал отрывисто: