Олег Павлов - Школьники
После мне чудилось, что она - его уши да глаза. И еще что-то более глубокое, будто единоутробное с ним, с моим страхом и моим мучителем. Даже красота их была какой-то единоутробной. Но на нее, на эту девушку, можно было, оказалось, глядеть и даже быть с ней рядом. И, всякий раз видя ее снова отдающейся ему в руки, я испытывал что-то странное: словно попадало ему в руки то тепло, что заставило меня трепетать, мое личное, как собственность. И еще мне казалось, что она запомнила меня, что лень тогда ее и заставила обратить именно на меня внимание. Она, эта девушка, стала казаться мне самой совершенной из существ женского пола. Непонятно отчего я был ею очарован и заворожен. Он называл ее любовно: "Женушка моя..." Бывало, даже орал через весь школьный коридор, подзывая ее к себе: "Женушка!" На переменах они вели себя, как муж и жена, так вот степенно. И я замечал жгуче все подробности: она стала носить его вещи - его вельветовые рубашки; он любил все вельветовое, как раз считавшееся шиком. Алла Павловна, видя ее, делалась багровой от гнева. Это было осенью. В середине зимы по коридору, где весь наш этаж толкался на переменах, поползли слухи: глядели на нее и шептались как-то иначе.
Он вдруг отшатнулся от нее, на переменах обхаживал уже других своих одноклассниц, пока что пугая их своими грубыми, дерзкими ухаживаниями. А девушка стояла одна у окна, где они, бывало, целовались, и теперь никто это место у окна не загораживал, а, наоборот, все старались дружно быть от него подальше, и к ней самой мало кто подходил из сверстниц. Она не казалась несчастной, хотя одиноко да зло, ничего не желая понимать, верила в свою особенность в сравнении с другими девушками. Алла Павловна заходила к нам на этаж, будто нарочно, чтоб убедиться в ее изгойстве, и, до поры довольная, молча удалялась. "Все толстеешь?!" - уже грозно кричала ей Алла Павловна, заявляясь через месяц хозяйкой к нам на этаж, и я не знаю, что приходило на ум школьникам, но сам видел перед глазами отчего-то пирожное; когда кричала на нее так директриса, бессознательно именно эта картинка приходила на ум, что она любила пирожные... А девушка однажды исчезла.
Он тоже исчез, схлынув весной с отъявленными малоучками да забитыми тихонями, чьи школьные годы на этом кончались. Той последней весной он не раз заявлялся в школу пьяный уже с утра. Зачем-то еще ходил на уроки, хотя его жизнь давно стала иной. Алла Павловна сама выводила его из класса на свежий воздух. Он перебирался на задворки. Отнимал у младших деньги, а кого постарше, своих одноклассников, что выбегали на переменах бодрячками покурить запретную в школе сигаретку, отлавливал да посылал угрозами за бутылкой - распивал в одиночестве, если еще не обзавелся компанией, снова сшибал мелочи рубля на три и снова посылал кого-то сбегать за портвейном, пока вконец пьяный не терял памяти и не уходил отсыпаться в сад или еще куда-то, один или уже с какой-нибудь разбитной девкой из старшеклассниц, подпоив и ее портвешком. Сад наш школьный по весне расцветал, цвели старые размашистые яблони, и в нем было много укромных мест.
Свежесть цветения тянула школьников в сторону сада, как одурманенных. Осенью же кислые, твердые яблоки манили только воронье, и сад забыто пустовал. А колючие диковатые кусты шиповника, которым заросла школьная ограда, в сентябре истекали кровинками ягод, внутри мякотных, будто сварившийся вкрутую яичный желток, с косточками, как у винограда, кисло-сладких на вкус. И все жевали шиповник, даже на уроках. Зимой на спортплощадке за школой, пустующей да пыльной летом, заливали каток, и уже там воздушно, снежно роилась беспечная, развеселая жизнь.
Где-то в то время - время цветения нашего сада - мы столкнулись на проторенной школьниками тропинке; школьная ограда была крепка, но со всех четырех сторон света в бетонном заборе неведомой силищей были пробиты ходы кратчайших путей. Он куда-то брел прочь со школьной территории, а я прогуливал урок и слонялся в ее окрестностях. Он глянул на меня мутно, но, наверно, не распознал и почти попросил дать ему хоть сколько-то денег, называя "мальчиком". На его мольбу: "Мальчик, дай мне денег..." - мне было нечем ответить, да я и подумал, что это притворство, начало обычной его игры, а потому стоял увальнем да ждал мучений. Он стал спрашивать меня, куда я иду, будто жаждал хоть с кем-то поговорить. Всучивал мне как дружку сигарету. Просил, чтоб я отвел его к себе домой, потому что он хочет спать. Я б, наверно, так и поступил, завороженный, но через минуту он сам забыл, что мямлил. Только вцепился судорожно и не отпускал.
И я ощутил, как он трясся. Ему было страшно, и от слабости он едва держался на ногах. Ощутил я это так явственно, что позабыл свой собственный страх и легко себя освободил: рванулся что было сил, а он упал как подпиленный да рыдающе взвыл, что-то заорал.
Но я уже, не чуя под собой земли, мчался в школу.
3
При школе жила сторожиха - пугавшая, как ведьма, тем, что наружу выходила только с метлой или, зимами, с лопатой, в любую погоду совершая одну и ту же молчаливую работу, зыркая недобро из обмоток платка на расшумевшихся школьников. У бабы этой, такой вздутой и краснолицей, словно ее кусали пчелы, жила рыжая крохотная девочка лет шести, дичившаяся всего вокруг, как зверек, подле которой, в свой черед, вертелась преданно маленькая бесхвостая дворняжка. Чувствовалось, что баба души не чает в этой девочке, а девочка - в своей бесхвостой дворняжке, ну а та любила, чудилось, весь мир. Все школьники знали, что собачку звать Диной и ко всем она глуповато ластилась: ну а если угостить, то после встречала как благодетеля с радостным визгом: подползала чуть не на брюхе, виляя обрубком так, будто это тикали ходики, у ног совсем вжималась в землю, дрожала отчего-то и пускала под себя лужицу. Младшие гладили ее да тискали. Отнимая друг у друга. Кто постарше, отчаянные дразнилки, лаяли, строили дикие гримаски, от которых дворняга мучилась, как от страха, и отползала задним ходом. А остолопы, что бегали за школу на перекур, остепенившись, забаву подыскивали посерьезней, со смыслом: они подманивали Дину и выдыхали в собачью рожицу клубы табачного дыма. Собака чихала, взвывала истошно и мчалась к сторожихиной дочке, своей хозяйке. А от этого воя истошного и от вида насмерть испуганной любимой собачки рыжая девочка пугалась и сама начинала реветь. На плач истошный девочки выбегала неуклюже из каморки баба-сторожиха: всплескивала руками, принималась утешать ее, баюкая, утирая фартуком слезки. Но собака выла, и девочка плакала опять и опять... Ученики взрослели, и она должна была б взрослеть вместе со всеми, но, поумнев, понял я однажды, что эта девочка не такая, как все. И в нашу пору, ровесница нам, стала она для нас дурочкой; знали, что у школьной сторожихи есть дочка-дурочка, которую та прятала, чего-то боясь, выгуливая ее, когда никто не видел. Имени ее я не помню, а наверное, и не знал.
Однажды поутру школьники, вместо того чтоб спешить на урок, запрудили толпой место преступления и глазели - на виселицу. На пожарной лестнице, в стороне от куцего крылечка дворнецкой, висела в петле невысоко над землей но так, будто б цеплялась еще за последнюю железную перекладинку, страшась упасть - их собака, дверничихи и ее дочки, маленькая бесхвостая собака. Ни на что другое не хватало ни у кого духа да соображения - только глазеть. Всех, как толпу мерзавцев, разгоняла Алла Павловна. Собаку вынимала из петли, будто опьяневшая, сторожиха. Дочку ее шумно, опять собрав толпу свидетелей происшествия, на другой день увезла машина "скорой помощи". Потом исчезла и сама сторожиха. Чистота, какую наводила дворницкая метла, мертво утихла. Может, еще являлись на место сторожа и дворника в школе какие-то люди, их уже не помню.
Люди исчезали иной раз нелепо, смешно. Безликое громоздкое строение школы, похожее разве что на маслобойню или элеватор, украшали барельефы великих русских писателей: на высоте второго этажа, над парадным подъездом, будто отрубленные, выставлены были на всеобщее обозрение эти человеческие головы классиков литературы, выступающие из стены и глядящие друг другу в затылок. Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Горький... Одной из весен подвыпившим военруком был отстрелен нос Горькому. Тогда сбивали сосульки с карнизов и крыш. Одна как раз повисла на носу у Горького, оплывала, будто свечка, горя огоньком солнечных лучей, и грозила упасть кому-то прямо на голову.
Военрук, желая угодить Алле Павловне, сам напросился на этот подвиг обещал точным выстрелом из мелкашки устранить сосульку. На школьном дворе собралась толпа любопытных учеников. То ли военрук расхрабрился оттого, что был выпивши, то ли выпил для храбрости. Все наглядеться не могли на винтовку и ожидали не столько меткого выстрела, сколько доселе не слышанного его звука. Алла Павловна возвышалась в сторонке и самодовольно ждала; она лично углядела эту сосульку и подписала ей расстрельный приговор.