Олег Павлов - Школьники
От деревенских домов, окружавших когда-то усадьбу и бесследно исчезнувших подле ее развалин, остались подвалы, погреба - ходы в них, покрывшиеся дерном, сровнявшиеся с землей, то и дело отыскивали, а бывало, что и проваливались туда. Потому мертвой усадьбы помещиков боялись. В лес на холме, в завалы каменные усадьбы и разоренной порушенной церкви, в Яузу, в пруды, в зияющие пробитые дыры погребов что ни месяц подбрасывали трупы, и можно было видеть, как, прочесывая местность в поисках улик и следов очередного преступления, бродили милиционеры, похожие на грибников. Свиблово таило где-то волчьи углы, воровские схороны. Ворье было тоже когда-то переселенное, живое наследие Марьиной Рощи. Эти люди, ходившие сторонкой, пустырями, молчаливые сутулые мужики да крикливые подпитые женщины, особенно летом любили повылазить на волюшку у прудов, устраивая себе для пьянок шалаши в лесополосе, заманивая к себе выпивкой малолеток и разбитных школьниц, купаясь да греясь под солнцем.
Пропадая на прудах, первым же летом, как мы переехали в Свиблово, видел я такую картину: подозвали мальчиков, ходивших стайкой с удочками вдоль берега. Мужчина, что восседал в кругу своих приближенных, выбрал одного мальчонку, протянул ему налитый стакан и приказал выпить. Тот заупрямился. "Пей, а то убью!" - И в руке, как у фокусника, появился нож. Плавно погрозил, будто пальцем; ни-ни, ну-ка пей! Страх заставил мальчика отпить из стакана. Через минуту он уже едва держался на ногах. "А теперь деньжатами делись. Небось мамка балует, вона какой холеный". Мужчина, годившийся мальчику в отцы, говорил с ним жестоко, хрипло, как харкал, но лицо его при этом было расслабленным, даже добрым, что и заставляло замирать от ужаса. "Сбегай к мамке, принеси рубль. А не принесешь, порежу, найду, из-под земли достану, и тебя, и мамку". Все, кто кружком разлегся за бутылкой, меж тем надрывались от гогота. Вор еще поворковал, довольный собой, и отпустил всю стайку перепуганных мальчиков на волю, пригрозив, чтоб не смели никому жаловаться.
Малолетние, что прибивались к таким компаниям на прудах, потом тоже начинали гулять по Свиблову с ножами - и так, в гульбищах, взрослели. Всех таких, казавшихся одиночками, знали по их кличкам, ходили в одну с ними школу, где они наводили страх, в четырех-то стенах еще безысходней. Труси?ли мелочь. Устраивали для смеху пытки, принуждая что-то сделать унизительное. Ходили в школе, понятно, без ножей, но всегда казалось, что ножи при них; и если держали руки в карманах, то уже чудилось, что у них там финки. И мы, младшие, свято верили, что "им за это ничего не будет", что тот, кто осмеливался держать в кармане нож, был уже хозяином наших жизней.
Так случилось, что рос я много лет со страхом в душе перед одним таким хозяином чужих жизней.
Я был первоклашкой, когда он учился в третьем классе. Наши классы занимали еще общий, второй этаж. В ту же осень, когда распалась наша семья и мама да я со старшей сестрой после походившего на выселение обмена очутились в чужой сырой квартирке и когда я снова пошел в свой первый класс в чужую школу, произошло это событие: взрослый мальчик спас меня на перемене от пинков да тычков, лишившегося отчего-то собственных сил.
Отчего душонка моя затравленная выбрала его? Вдруг я увидел спокойного взрослого мальчика с красивым лицом, похожего на пионера, какие они тогда и могли рисоваться в моем воображении, красивые да благородные. Увидел и не испугался. И кинулся к нему за справедливостью. Да вот вдруг брякнул верно, струсил все же старшего - и пообещал ему в награду жвачку, о которой только слыхивал, но был уверен, что никакой мальчик, даже пионер, от нее не откажется. А мальчик спас меня и законно потребовал свою награду, в тот миг я снова соврал и пообещал, что принесу ему жвачку завтра. И на следующий день прятался уже от него по углам. Но мальчик хорошо помнил о должке и сам подстерег меня у класса на перемене, а я снова что-то отчаянно соврал, пообещав уже сразу две жвачки, если он подождет. Не помню, сколько ждал мальчик, но наступил день, когда должен был я отдать ему две жвачки. И в этот день моей нерасплаты мальчик уже не поверил тому, что я ему там лопотал. Мальчик стал злым, когда понял, что нечего с меня взять, да избил уже сам, затащив в туалет, так избил, как умели они бить, которые постарше: кулачонками да по лицу. И я помню ясно, что это было не больно, а тоскливо. Меня как ватного мордовал мальчик, которого мог бы я отшвырнуть и даже сбить с ног, но не делал этого. Скованный мыслью, что обманул его, я желал подспудно какого-то наказания, чтоб снова стало мне легко жить, как если б прощенному. А после старше становился я на год, и мальчик этот на год был взрослее, но так меня и не прощал. Я все еще был ему должен, и он исправно взыскивал этот долг.
Бывал учебный год, когда нас с ним разделяли этажи, но в другие времена неотвратимо надо было подниматься выше по лестнице, уже в кабинет физики или химии идти на урок, и тогда мы по году блуждали на одном этаже. В школе боялись уже одного имени его, а быть битым оказывалось перед своими ребятами даже не унизительно: скорее у всех это рождало тайную благодарность да уважение, что если били или отнимали что-то у тебя, то это спасло кого-то другого. Если он кого-то бил, то превращал избиение в зрелище, заставлял смотреть школьников, как лупцует одного из них, а порой не унимался и при учителях. Главное ему было не обобрать и даже не унизить, а избить, отрабатывая на живом человеке спортивные удары. Он красовался своим умением наносить удары. То, что он устраивал, наверно, было подражанием где-то увиденным каратистским приемчикам. Слух, принятый в школе на веру, что ему ведомы еще и какие-то "смертельные приемы" карате, заставляли и его одногодков трепетать перед ним.
Мы ненавидели всех, кто нас унижал да мучил, шепотом мечтая их убить. Избитый им в очередной раз, я почти уже бредил этой местью, воображая его то привязанным к стулу, то безногим, то как попадает он ко мне в плен (потом в жизни и случилось так, как могло пригрезиться, казалось, только измученному, затравленному ребенку, да и то в мстительных адских мечтах,- призыв на службу в армию успел выпутать его из милицейских силков; на службу он и еще несколько свибловских ребят призыва этого года попали в каунасскую десантно-штурмовую бригаду, там он скоро совершил какое-то мелкое преступление, но, чтоб не быть осужденным, не попасть в дисбат, уже находясь под следствием, написал добровольную в Афганистан; вернулся изуродованный и без обеих ног, даже не к чему было приторочить протезы), и здесь я резал мучителя по лоскуточкам, совершенно как садист. Однажды он сорвал с меня пиджак от школьной формы и раскроил ножом на лоскуты, испортил, и с тех пор резать его так же вот, кромсать стало моей мечтой. Чувство мести, жажда почти садистская отомстить родились не в обиде за себя, а в обиде за маму, когда она безмолвно раздобыла денег, чтоб купить мне новую школьную форму (пиджаки отдельно от брюк отчего-то не продавались). Форму эту новую было нестерпимо стыдно надевать, будто уже мы с мамой были у него рабами. Но нажитый страх быть избитым или обобранным заставлял молчать да юлить по коридорам школы, заглядывая наперед, высматривая, нет ли его, чтоб только разминуться.
Он побаивался уважительно лишь директора, но Алла Павловна швыряла да шпыняла его так, как только ему льстило. И если гневалась, то сперва обязательно вылетало: "А ну-ка, красавец!" Он вальяжно подставлялся самцом под ее тумаки и посмеивался, отбегая, а она меняла тут же играючи гнев на милость. Оттого и казалось, что ему все сойдет с рук. Он стал уединяться на переменах с одной своей одноклассницей, красивой армянкой. Уводил ее в глубь зала, где за спинами одноклассников, которые их нарочно загораживали, они смыкались в поцелуе и не разнимали губ до самого звонка, словно пили что-то друг у друга изо рта с показным наслаждением; один раз он обожрато будто б срыгнул через плечо после поцелуя струю слюны. Что не успевали углядеть снующие по коридору учителя, было на виду у всех школьников, толкущихся в зале, человек шестидесяти из разных классов. По залу блуждал циничный шепоток сведущих. Все, чудилось, замирали в этом блудливом шепоте, хоть и ходили парочками, группками, и мало кто стоял на месте, будто это было дозволено только этим двоим, что красовались откровенно своим поцелуем и длили его дерзко, бесстыже. Зависть чужая доставляла ему удовольствие, почти как лесть, и внушала ощущение силы.
Оказавшись как-то близко к этой девушке, я испытал неведомое - всего вдруг обволокло тепло, заставляющее трепетать. Она вошла в только что опустевший после звонка буфет, где только я да еще один мальчик, дежурные, убирали столы за своим классом. Когда девушка обращалась к буфетчице, стал слышен ее голос - неожиданно грубый да простоватый, диссонирующий, как у людей, лишенных слуха. Он томно, тягуче пелся и фальшивил в каждом звуке. Она купила себе эклер и сок, а мы с товарищем замерли, пораженные тем, какую буфетчица отсчитала ей сдачу. Она вкушала на наших глазах пирожное, запивая его соком, и отрешенно смотрела в окно, ничего кругом не замечая. Мы возили тряпками по столам в двух шагах от нее. От окна сквознячком тянуло дразнящим живым запахом; девушка пахла сладостью уюта. Так близко лицо ее походило на маску. Правильные неживые черты покоя, довольства. Она доела эклер, а стакан грязный поставила на стол, где мы убирали, ей было лень убрать за собой, и она, увидев вдруг маленьких уборщиков, заставила их неожиданно совершить эту простую работу: убрать со стола еще один стакан.