Избранный - Бернис Рубенс
— Ее считали хорошенькой, — начал он. Такое начало, казалось, помогало ему дистанцироваться, переложить на других ответственность за ее историю. — Ее считали хорошенькой, — повторил он, — я же ее особо не замечал. Пока на нее не стал заглядываться Давид. Ей тогда было… — Он примолк, недовольный тем, к чему клонится рассказ. — Пожалуй, сперва нужно рассказать вам о Давиде, — продолжил он. — Вообще-то я именно о Давиде и собирался рассказать.
— Кто такой Давид? — уточнил доктор Литтлстоун. Вроде бы раньше он о Давиде не слышал. Если Норман и упоминал это имя, то вскользь, без подробностей.
— Давид был… — Норман замялся, затеребил пояс халата. — Пустяки, пустяки, — раздраженно добавил он. — Он был моим другом, вот и всё.
— Тогда расскажите мне об Эстер.
Норман бессильно пожал плечами. Слова переполняли его, но никак не получалось расставить их хоть в каком-то порядке. Он решил отвлечься от этой печальной истории. Подумал о Министре. Норману его не хватало. Должно быть, того выписали, пока он спал. Хорошо, если удастся снова с ним встретиться. Что толку жить так называемой «нормальной» жизнью, если он лишился последней радости и в голове молотом бьется лишь отчетливое сознание собственных мук? Не нужны ему воспоминания, от которых делается тошно. Белые хотя бы помогали их усыпить, удерживали под спудом. Если вдуматься, серебристые рыбки куда лучше мыслей о Давиде. Нехорошо желать другому вновь оказаться в этой дыре, но Норман всё же надеялся, что Министр вернется и вытеснит Давида из его памяти. Доктор Литтлстоун вертел карандаш.
— Вы хотели рассказать мне об Эстер, — мягко напомнил он.
— Это не имеет значения.
— Вы очень ее любите? — спросил доктор.
— Я ее ненавижу. Неужели непонятно? Я ее ненавижу и никогда уже с ней не встречусь.
— Когда вы ее возненавидели?
— Не помню. Мне кажется, я всегда ее ненавидел. По крайней мере, я на это надеюсь. В ней причина всех моих бед. Гадина ненавистная.
— Чем же она провинилась?
— Ей ведь незачем было это делать, правда?
— Зависит от того, что именно она сделала.
— Она его бросила, вот что она сделала. Ей ведь незачем было это делать, правда?
— Зависит от того, почему она так поступила.
— А, не будем об этом, — сказал Норман. Ему не хотелось это обсуждать, не хотелось, чтобы собеседник вставал на сторону его сестры. Всё равно ей нет оправдания. Единственное, чего ему хотелось, — чтобы его выслушали, не перебивая и не вынося предвзятых суждений. — Не будем об этом, — повторил он.
— Не желаете ли вернуться в палату? А в пятницу встретимся снова. Быть может, тогда будет проще.
— Нет, я не хочу в палату. Там я вообще ни о чем другом думать не смогу. — Норман навалился грудью на стол, уронил голову на руки.
— Рассказывайте с любого места, не обязательно с начала, — сказал доктор Литтлстоун. — Главное — начать.
Норман поднял голову.
— Один раз мы были в шуле, — негромко начал он, понимая, что никакое это не начало, — и я заметил, что он смотрит на нее.
— С кем вы там были? — Доктор Литтлстоун положил карандаш. — И кто на кого смотрел?
— С Давидом, — пояснил Норман, досадуя, что его снова прервали, — он смотрел… на мою сестру. Она сидела наверху. Вы, должно быть, знаете, что в шуле сидят отдельно: женщины наверху, мужчины внизу. Обычно мы снизу глазели наверх, как они входят. Конечно же, проще было заметить, как мы смотрим на них, чем когда они глядели на нас. Потому что нам полагалось смотреть на моего отца, который стоял внизу. Он тогда был раввином, утешал, так сказать, страждущих. — Совсем как Министр, подумал Норман, в первый раз подметив сходство между отцом и бывшим своим поставщиком. — Да, так вот, отец тогда был раввином, — громко повторил он. — А мы с Давидом подолгу таращились наверх. По-моему, большинство еврейских браков начинается именно так: со взгляда наверх. Если угодно, вынужденное поклонение. Может, для того нас и разделяют. Не знаю. Ну, в общем, таким вот образом мы проводили время в шуле. — Он примолк. — О чем бишь я?
— Вы были в синагоге, — напомнил доктор Литтлстоун. — Вы с Давидом внизу, Эстер наверху.
— Да, верно. И он смотрел на нее. Я заметил, что он на нее смотрит, а он заметил, что я заметил, и вспыхнул, будто в чем-то провинился. «И давно это у них?» — спросил я себя. Я очень разозлился, по двум причинам. Во-первых, что заметил не сразу, а во-вторых, что это вообще происходит.
— Почему же вы разозлились? — спросил доктор Литтлстоун.
— Наверное, ревновал. Потом-то, когда они уже начали встречаться, я радовался за них. Я не помнил себя от счастья. Но поначалу ревновал, потому что… ну… потому что он был моим лучшим другом. И я не хотел, чтобы он общался с кем-то еще. У меня, кроме него, вообще не было друзей, и я не собирался его ни с кем делить.
— Расскажите мне о вашей дружбе, — попросил доктор Литтлстоун.
Норман оставил в покое складки халата, откинулся на спинку кресла. Ему стало чуть легче, словно вся эта история произошла с кем-то другим.
— Дружбу разве опишешь? — произнес он, будто они с доктором Литтлстоуном вели философский диспут. — Задним числом я могу во всём разобраться, всему найти объяснение. Тогда же я ничего этого не понимал. Понимал лишь, что мне с ним хорошо, что он — часть меня, а я — часть него. Что мы ссорились, как братья, и так же любили друг друга. Пожалуй, я любил его даже больше, чем брата. — Норман снова принялся теребить пояс. — Как знать. — Он пожал плечами. Его охватила тоска, и отстраненность, с которой он рассказывал до сих пор, испарилась. — Однажды я неделю гостил у тетки — так еле дождался, когда наконец можно будет уехать. Не из-за тетки, из-за него. Я скучал по нему, всё время думал, как он там, чем занимается. Я никому не мог рассказать, как сильно скучаю по нему, ведь я уже тогда понимал, что это ненормально. Дотерпел до конца недели и уехал. А он ждал меня дома, они с матерью были у нас, и она сказала: «Ну слава богу, ты вернулся. Он всю неделю места себе не находил. Сплошное расстройство мне от него». Точь-в-точь как моя мама. Ей тоже от меня было сплошное расстройство. Заметьте, не просто расстройство, а сплошное расстройство. Мы старались их не расстраивать. Они и сами понимали, что мы не хотим их