Избранный - Бернис Рубенс
Интересно, подумал Норман, понимает ли тот хоть что-нибудь — а впрочем, плевать. Плевать, даже если ему надоело слушать. Главное — рассказать историю до конца. Ему самому уже эта история порядком прискучила, что, пожалуй, объясняло вялость и плавность рассказа. Он будто излагал факты на заседании в суде, словно всё это случилось с кем-то другим, а Нормана по какой-то причине выбрали в глашатаи.
— На новой работе у меня появилась масса знакомых, — продолжал он, — но самым близким другом по-прежнему был Давид, и я мчался домой с работы, чтобы провести с ним вечер или посидеть с ним, пока он занимается. Он учился на последнем курсе медицинского. Я часто сидел в его комнате и наблюдал, как он читает. Он сидел, облокотись о стол и подперев голову левой рукой, но никогда не сутулился. Всегда держался прямо, и на лице его отражалось удовольствие от того, что он читал и писал. Часто, докопавшись до сути проблемы, он радостно стискивал руки и пытался поделиться со мной своим чудесным открытием. Объяснял очень старательно и терпеливо. Он был из немногих, кто искренне восхищался наукой. Потом он прятал учебники, и я рассказывал ему, как прошел мой день. Он забрасывал меня вопросами. Его интересовали малейшие подробности дел, над которыми я работал, бесконечно печалили недостатки закона и плачевная судьба тех, кому выпало с ними столкнуться. Иногда, если удавалось выкроить время, он приходил в суд. Я ждал, пока он появится в зале, чтобы блеснуть перед ним красноречием. Теперь мне кажется, — пробормотал Норман, словно обращаясь к самому себе, — что это были самые счастливые дни моей жизни. Когда он получил диплом, мы отпраздновали это событие с ним вдвоем у него в комнате. Разговаривали — сейчас уже и не вспомню о чем. Помню лишь, как я радовался его успеху, и как он радовался, что делит его со мной.
Норман поднял глаза и с удивлением заметил, что доктор Литтлстоун пристально смотрит на него. Последние несколько минут Норману казалось, что он беседует с самим собой, но, увидев доктора Литтлстоуна, вспомнил, зачем они оба здесь.
— Сейчас перейду к Эстер, — пообещал он. — Мне просто куда приятнее говорить о Давиде. — И вздохнул как человек, вынужденный выполнять свою работу, несмотря на усталость. — С Эстер у них началось задолго до того, как Давид получил диплом: мой отец тогда еще был раввином. В тот день мы вернулись из шула, и я напрямую спросил у Давида, что у него с Эстер. Он ответил абсолютно честно, кажется, удивился и даже обиделся, что я злюсь. Он признался, что питает к ней глубокие чувства, хочет с ней встречаться и хотя еще не предлагал ей стать его девушкой, но намерен в ближайшее время поговорить. Он был со мной совершенно откровенен. Мы поссорились. Я повел себя как дурак. Причем уже тогда это понимал. Ушел домой, решил, что не стану с ним разговаривать. Ну а пока я сидел и дулся, Давид с Эстер начали встречаться. Он приходил к нам, я его избегал, мне было противно смотреть на счастливую Эстер.
Некоторое время я упивался обидой. Давид пытался со мной помириться, но я всякий раз отталкивал его. Мне это даже нравилось. Хотелось на пустом месте спровоцировать разрыв, чтобы потом было слаще мириться. Между тем зашла речь о помолвке: они собирались пожениться, как только Давид получит диплом. В общем, казалось, fait accompli[20]. Я же устал от собственной роли. Я ужасно скучал по Давиду, понимал, что нужно принять: Эстер теперь всегда будет третьей. Мы помирились. Правда, примирение наше вышло не таким восторженным, как я ожидал. Слишком уж долго я дулся. Но мы всё равно остались близкими друзьями. Пожалуй, Давид даже сильнее ко мне привязался. Мы по-прежнему общались с глазу на глаз. Ему не хотелось, чтобы Эстер мешала нашей дружбе. И это меня тоже приятно щекотало: наша дружба уникальна, и другим, пусть даже Эстер, ее не понять. Он не говорил со мной о ней, но я видел, что они по уши влюблены друг в друга, и научился радоваться за них. Давид прилежно готовился к выпускным экзаменам, наши матери готовили свадьбу.
А потом с Эстер вдруг что-то случилось. Хотя какое «вдруг»! Я просто не замечал того, что давным-давно совершилось. У нее изменилось лицо. Я обратил на это внимание однажды утром, за завтраком. Трудно сказать, что именно было не так. Черты ее оставались прежними. Изменилось общее их выражение. Она казалась старше, печальнее и от этого еще красивее. Стала задумчивой, молчаливой. Мать объясняла ее настроение влюбленностью, отец отмалчивался, я же встревожился. Иногда она пыталась поговорить со мной с глазу на глаз, но я избегал ее. Думал, что она станет обсуждать со мной Давида, и не хотел ревновать. С ней что-то творилось, и мы не имели к этому ни малейшего отношения. Они с Давидом по-прежнему встречались каждый день, но я заметил, что она старается не оставаться с ним наедине. Гулять тоже не ходила: каждый вечер сидела дома с ним и с нами. Стояло лето, в хедере были каникулы. Эстер целыми днями занималась в библиотеке. Ничего предосудительного в этом не было, и всё же порой мне казалось, что она проводит там чересчур много времени. Как-то раз я проходил мимо ее комнаты; Эстер стояла перед зеркалом. Зачесала волосы назад, убрала под платок. После замужества она собиралась в соответствии с традициями обрить голову и вот, видимо, проверяла, как будет выглядеть. Я решил, что она, должно быть, переживает из-за этого и потому изменилась. Мне казалось, над нашим семейством сгущаются тучи — а может, я уже потом это придумал, — однако ж отчетливо помню необъяснимый страх, который домашние не разделяли.
Как-то вечером в воскресенье — дело шло к осени — мы сидели дома: я, Белла, наши родители. Давид уехал навестить дядю, Эстер ушла к школьной подружке. Мать вязала, как сейчас помню, отец читал молитвенник. Белла тоже читала. Я готовился