Том 2. Проза - Анри Гиршевич Волохонский
А Ян Янович допивал третий графин. Как пленный конь Саладина, объевшийся пряностей против единичного яйца своей постоянной клиентуры, особенно в такой жаркий день, какой выпал тогда на долю закованных в броню воинов армии сверкающего Лузиньяна, что так и не достигли сладких вод моря Киннерет и рассыпались жемчугом, павшие в панцырях, покатились по камням невдали от Магдалы, посмертным ожерельем здешней Марии.
— Да, — заговорило во мне Яном Янычем, — вы можете идти.
Я машинально выпрямился, переставил ноги к двери с табличкой, толкнул ее, она сделала четверть круга, еще немного развернулась, стала вровень со стеною, изнутри вновь раздался дадаистский возглас «Да-да», я толкнул дверь еще раз и оказался в кабинете.
Ничего не изменилось там с тех пор, как я покинул помещение. Все тот же мнимый сейф на месте несуществующего окна, проволочная корзина с бельем между деревянных ножек под столешницей, раскрашенная в цвета, дополнительные к оригиналу репродукции с картины Гойи «Сатурн, пожирающий свое дитя» на стене напротив. Хозяин кабинета — такой же одинокий и несчастный, как все, — сидел в углу, едва не сливаясь с серебристым покрытием стен, и одна была здесь примечательная черта, что весь закуток давал крен от Яна к двери, как каюта при хорошей волне, градусов на пятнадцать — постоянный крен, и мне надо было цепляться обеими руками за края стола, когда хотел бы я поговорить откровеннее, тогда как Ян примотал сам себя к батарейной трубе мокрыми полотенцами, чтобы не лечь грудью на недописанный перед ним печальный исторический симптом.
— Идите, идите, — повторил Ян Янович.
Я бросился назад к двери. Она подалась и сразу сделала разворот в полукруг.
— До-до, — послышался знакомый голос из-за двери. Я пополз на четвереньках по кренящемуся от стола к порогу полу в направлении к ногам жалкого обитателя сейфа с извилинами.
— Вы свободны.
Дверь сделала полный оборот. Пол сильно качнуло.
— Ду-ду, — донеслось из угла.
Я ринулся к выходу. Дверь повернулась еще и еще и поворачивалась все быстрее, и вращение ее с каждым разом усиливалось благодаря сменяющемуся от качки направлению пола подземного ковчега. Я уже не делал попыток подойти или подкарабкаться к столу и выяснить, где можно взять бумагу на выход. Я только что было сил держался за обе дверные ручки, прилип к двери всем существом и ловил своими глазами сразу триста шестьдесят пар малопеременчивых взоров окружившего меня цензора второго ранга Яна Яновича Осинова. А тот, что твой Аргус, лишь неопределенно моргал в такт карусели да бормотал под нос разное: «Бу-бу, до-до, пу-и, у-ну, да-да, вод-ду, ду-ду», пока набор этих постепенно лишавшихся смысла созвучий не слился с белым визгом оси, на которой ураганом вращалась дверь к его кабинету — будь она проклята!
Тут начал я понимать, куда девается энергия великих рек Сибири и почему цензура в одном помещении с метро, а глаза Яна Яновича объединились в непрерывную полосу — черную и четкую проволоку, где был зрачок, — немного расплывчатую и мутную повыше и ниже срединной черты. Серые, серебристые и прозрачные предметы слились с отделкой стен, что производило впечатление бесконечного бега прочь от центра, которым наконец-то теперь был вынужден служить я сам. Теперь можно было думать с равным успехом, что пределы вселенной находятся или неопределенно далеко, или под самым моим носом. Положение, в которое я так глупо попал, давало мне, правда, бесценную возможность попытаться решить основной вопрос бытия, — но как именно воспользоваться этой возможностью, что с ней делать вот сию минуту — я чего-то не соображал. Все варианты страдали обманчивой недостаточностью, неисполнимостью, нерешительностью, неразрешенностью и безусловной запрещенностью.
А в карусели моей головы, как поочередные куклы, всплывали образы мыслей о воспоминаниях продолговатых рассуждений, топавших в одном ритме с толпой вслед пустому гробу Романа Владимировича Рыжова, и исчезали, всплывая и вновь возникая, то как безглазое нехарактерное лицо одного из свиты Сивого, то фуражкой майора с целокупным гербом в рогообразных хлебах, перехваченных пламенеющими диадимами с именами народов, то как звук Аполлонова стишка или девственная сентенция Артемия. Серый воздух сплющился до шероховатой фактуры газетной бумаги, и куклы лиц и сменяющихся речей прочерчивались на этом нечистом фоне, съеживались вплоть до того, что становились символами, пустыми значками, наподобие римских орлов или чаек, как их рисуют дети над морем, просто буквами, сочетавшимися в полубессмысленные группы, которые нужно было назвать словами и расположить поочередно в уме в ритме шествия толпы, чтобы самим расположением вновь вернуть воспоминанию образ этого неприкаянного шествия, и пария мысли, ее брезгливо-неприкасаемый образ, едва возникнув, сам уплотнялся до формы куклы, начерченной на газетной бумаге видимости фразы процессии, а фразы, в свою очередь, не могли избежать судеб предшествующих слов и возвращались в рассудок независимыми марионетками хоровода периодов и абзацев, пока не складывались, наконец, в самую большую газетную куклу нижеследующего научно-популярного сообщения.
Странная соль
Существуют заболевания, когда больной не выносит вкуса соли. Это не значит, что его организм перестает нуждаться в соли, — напротив, установлено, что потребности тканей в ионах натрия и хлора при таком заболевании значительно возрастают. Но вкус соли вызывает у больного отвращение, он начинает бессознательно избегать соленой пищи, так что болезнь быстро прогрессирует, чем дальше — тем хуже.
Ученые нашли способ бороться с заболеванием. Вместо обычной соли пациенту дают смесь нескольких веществ, содержащих те же компоненты, что и наша поваренная соль, но не вместе, а по отдельности. Смесь совершенно безвкусна, а ткани больного получают нужные им ионы в достаточном количестве. Врачи советуют употреблять этот состав даже здоровым людям в целях профилактики.
П. Нелающий
* * *
А бабочка текста, сама пережив в обратной метаморфозе стадию ослино-карусельного окукливания, вставала в нужный ей порядковый номер и, протягивая одну лапку соседней картонной горгоне, ждала, пока за другую схватит ее вырезанный из фольги, пойманной в сетку фантазии, какой-нибудь полноумственный сильфид, с тем чтобы вместе с ними образовать дышащий холодным паром образ титанического романа, вертящийся ныне в ян-янычевой преисподней моего приникшего к дверям черепа, запертый в нем на ключ, заключенный в нем, согласно справедливым законам государственной целесообразности.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. МАЛЫЕ ОБОРОТЫ
Слава отважному летчику Галецкому
Сумевшему вылететь
В точно назначенный срок
А. Хвостенко
Говоря о дверной ручке, отпустить было равносильно самоубийству. Скорость была достаточной, чтобы врезаться в серебристый туман стены, распластаться по ней, распылиться, как новый слой бумаги обоев, приложиться к судьбам родной коллегии. Все