Истории Фирозша-Баг - Рохинтон Мистри
Сквозь хриплое дыхание пробился голос матери Вирафа:
– …поменяться с кем-нибудь на первом этаже, но и тут нет. Говорит, я не поменяю свой рай на четвертом этаже на запахи и шум в квартире на первом. Здесь не поспоришь. К нам наверх не доходит даже дребезжание и грохот автобуса BEST. Но зачем нужен рай, если у тебя не хватает здоровья им наслаждаться? Теперь врач сказал, что нужна интенсивная терапия, но в парсийской больнице нет мест. Лучше оставаться здесь, чем ложиться в другие больницы, только вот…
Не отрывая глаз от каменно-серого лица больного, я попятился и незамеченный вышел из комнаты. Коридор был пуст. Вираф ждал меня в дальней комнате с коробками игр «Лудо» и «Змеи и лестницы». Но я проскользнул через веранду и спустился вниз, ничего ему не сказав.
Площадка вся купалась в солнечном свете, пока я брел до другого ее конца. По дороге я прошел мимо трех белых колышков, когда-то нарисованных нами на черном камне стены. Линии были тонкие, едва различимые, затерявшиеся среди более поздних рисунков и брошенных игр в крестики-нолики.
Мама возилась на кухне, я слышал, как шумит примус. Мамай-джи в темных очках, придававших ей зловещий вид, сидела у окна веранды, и солнечный свет отражался от толстых черных линз с кожаными шорами по бокам. После удаления катаракты врач сказал ей носить их несколько месяцев.
Папа за обеденным столом все еще читал «Таймс». В тусклом свете электрической лампочки я видел невинную и радостную улыбку «Мерфи беби». Я подумал: интересно, каким он стал сейчас. Когда мне было два года, проводился конкурс на лучшего «Мерфи беби» и родители говорили, что моя фотография, посланная туда, должна была выиграть. Они утверждали, что тогда улыбка у меня была такая же невинная и радостная. А может, и еще лучше.
Пинцет лежал на столе. Я его взял. Он безжалостно заблестел, в точности как длинная игла в руке отца Вирафа. Я вздрогнул, и, звякнув об стол, пинцет упал.
Папа вопросительно посмотрел на меня. Его волосы оставались такие же растрепанные, как когда я ушел, и я ждал, что он попросит меня продолжить. Сам я предложить свою помощь не мог. Это было выше моих сил, но мне ужасно хотелось, чтобы он попросил. Незаметно краешком глаза я посмотрел на его лицо. Морщины у него на лбу явственно обозначились, как и щетина с проседью, которая к этому часу должна была бы уже исчезнуть, смытая в трубу канализации после бритья. Я поклялся себе, что больше никогда не стану отказывать ему в помощи, вырву все до единого седые волоски, стоит только ему попросить. Я буду внимательно, как никогда раньше, действовать пинцетом, словно от результата зависят все наши жизни, да, я буду это делать каждое воскресенье без исключения, и неважно, сколько времени мне потребуется.
Папа отложил газету и снял очки. Потер глаза и пошел в ванную. Каким он выглядел усталым, как опустились его плечи! В его походке уже не было прежней уверенности, а я раньше ничего такого не замечал. Он не заговорил со мной, хотя я очень сильно об этом молился. У меня внутри возникла какая-то тяжесть, я попробовал сглотнуть, чтобы растворить ее в слюне, но мне и глотать стало трудно, тяжесть застряла где-то в горле.
Послышался звук льющейся воды. Папа собирался бриться. Мне захотелось пойти и посмотреть на него, поговорить с ним, посмеяться вместе над смешными рожицами, которые он строит, чтобы добраться бритвой до трудных мест, особенно до ямки на подбородке.
Но вместо этого я бросился на кровать. Хотелось плакать из-за того, как я повел себя с Вирафом, из-за его больного отца с длинной холодной иглой в руке и хриплым дыханием, из-за мамай-джи и ее усталых глаз в темных очках, которая прядет шерсть для наших кушти, и из-за мамы, стареющей в полутемной кухне, где воняет керосином, шумит примус и где пропали все ее мечты. Мне хотелось плакать и о себе, потому что я не смог обнять папу, когда меня так тянуло, потому что ни разу не поблагодарил его за крикет по утрам, за голубей, за велосипед, за мечты. И за все седые волосы, остановить появление которых уже было не в моих силах.
Жильцы
Хуршидбай вышла из своей комнаты с неплотно упакованным свертком, прижав его к груди обеими руками. Затем начала разбрасывать пахучее содержимое по полу веранды, что проделывала каждое утро последние четыре недели.
Веранда располагалась между двумя комнатами квартиры. Хуршидбай внимательно следила, чтобы ничего не уронить у собственной двери. Тот факт, что она находилась на первом этаже корпуса «В» и ее прекрасно видели проходящие по двору любопытные, ни разу не побеспокоил ее за эти четыре недели, как не беспокоил и теперь. Никто из соседей не вмешивался. Почему, она толком не знала. Может, из уважения к ее сединам. Кроме того, ей смутно казалось, что ее ежедневные молитвы в агьяри могли как-то этому способствовать.
Она делала свое дело тщательно и методично. Начала она от окна и парапета – разбрасывала луковую шелуху, скорлупу кокосового ореха, яичную скорлупу, за которой тянулись голубоватые ниточки белка, картофельные очистки, одну полоску банановой кожуры, листья от цветной капусты, корку апельсина. Все это было вывалено вдоль края парапета. Правда, яичная скорлупа скатилась. Хуршидбай подняла ее, раздавила – вот так, теперь не свалится! – и снова положила на парапет между скорлупками кокоса и картофельными очистками.
Довольная сделанным, Хуршидбай подошла к двери, ведущей во вторую комнату. Как обычно, заперто изнутри. Тру́сы. Она приспособила банановую кожуру, уравновесив ее на ручке двери. Пристроила длинный кусок жирного хряща к самой ручке и разбросала на пороге оставшиеся очистки кожуры и шкурок. На ее костлявых запястьях тихонько позвякивали браслеты – работа на веранде шла под их тонкий