Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
– В своих комнатах, – заявил он, – вы вольны делать все, что вам угодно, не испрашивая разрешения. Давайте не будем возвращаться к этой теме.
У меня мелькнуло подозрение: не он ли способствовал нашим встречам с Донатой (он часто видится с ней, наблюдая за ходом лечения), не он ли предоставил ей случай, которого она дожидалась, устроив все так, чтобы она взяла от жизни все, что не досталось его дочери.
*
Секс, физическая любовь: теперь я знаю, от чего отказывался до сих пор. Вкушаю жизнь во всей ее полноте, от которой, как я думал, я был навеки отлучен. В то же время медленно, как жвачку, пережевываю горечь греха; когда я один, мне стыдно взглянуть на себя в зеркало.
Доната повесила в моем шкафу свой халат. Это – символическое вторжение или же знак ее постоянного присутствия: она занимает мою комнату, какая-то часть ее всегда находится здесь.
В шкафу висит мой китель, я не надеваю его дома. Пользую только защитную рубашку. Той, что была на мне в день ранения, меня лишили, сперва отрезали рукава, а затем и вовсе выбросили. В госпитале мне выдали другую. На ней нет креста. Доната может смотреть на нее, не рискуя узнать, кто я на самом деле.
Кое в чем мы чужды друг другу. Она, например, не может понять мои муки совести, даже не подозревает, что они существуют. Она видит их следы в приступах грусти, внезапно нападающей на меня, во взмыленных, неистовых постельных скачках жеребца, ищущего спасения в физической любви. Я беспокою ее: ей кажется, что я болен. Полоска тени, пролегающей между нами, препятствует настоящей близости: я не могу ей признаться, что утратил милость Господню.
*
Она выходит из леса, как будто место действия – город, и она направляется с визитом к своей подруге: тщательно причесанная, подкрашенная, безупречная; в нитяных ажурных перчатках, с зонтиком. Либо – я осознаю это с присущим мне запозданием – как светская леди, собравшаяся на тайное свидание.
Я наскакиваю на нее, как дикарь, и прости-прощай весь светский облик. Я не я, если у нее не растрепаны волосы, если она не лежит без дыхания, если не сердится, не злится, если тело ее не вздрагивает в конвульсиях, и она побеждена и уничтожена. Затаенная вражда подталкивает меня грубо нарушить разделяющую нас дистанцию – крестьянского парня и богатой барышни. Она сопротивляется, негодует, поносит меня последними словами, набрасывается с кулачками или пытается расцарапать лицо, а потом шепотом, со стыдливостью говорит, что ей нравится.
Когда она признает свое поражение и я становлюсь хозяином и повелителем, мы можем говорить о чем угодно: о поэзии, о любви. Слушаю, как она читает стихи поэтов, чьи имена знакомы мне лишь понаслышке. Она в семинарии не училась.
*
Под завалами рухнувшего от австрийской бомбежки дома погибла старуха, у которой на войну взяты оба сына. Сегодня были похороны, приехал один из них. Это тридцатилетний альпийский стрелок с ранением в левое плечо: рука до сих пор подвязана. Он сказал приходскому священнику: «Предназначалось мне, ведь я на войне, а выпало ей», – и расплакался.
Но едва схоронили покойницу, принялся выбирать себе лучшую корову, занялся разделом имущества, не дожидаясь приезда брата. «Я старший», – сказал он.
Штауфер рассказывает мне про все это на террасе после ужина; он не видит, что тут такого необыкновенного. Во-первых, так заведено, за старшим всегда право первого выбора; вдобавок этот альпийский стрелок женат, тогда как брат его еще холост. Наконец, если бы парень не руководствовался расчетом, он был бы олух и сильно бы упал во мнении односельчан.
*
Мария собралась домой в четыре пополудни (сегодня управилась пораньше); уходя, она оборачивается и видит меня с Донатой в окне, машет рукой на прощание.
Ей известно, что Доната приходит ко мне ежедневно, и она догадывается, чем мы занимаемся. Она не строит из себя оскорбленную добродетель, но, как полагается, донесла обо всем Штауферу: он – хозяин.
Она сервирует нам чай или кофе с той же сдержанностью, с какой подавала чашку кофе мне одному за кухонным столом.
В ее представлении «господа» не подчиняются правилам общей морали. Возможно, она убеждена, что у них имеются другие какие-то нормы, а может, и вовсе не имеется никаких. Остается загадкой, с какого панталыку она относит к «господам» и меня; ей ведь прекрасно известно, что я беден; это видно не столько по тому, что у меня с собою нет ничего, сколько по третьесортности того немногого, что имеется: бритвы, расчески, зубной щетки, часов.
*
Сегодня Доната явилась из леса, как обычно, бегом, а добежав, согнулась пополам – не хватает воздуха. Я отнес ее в дом на руках, она сотрясалась в приступах кашля. Высвободилась из моих объятий и надолго заперлась в ванне. Вышла вся подобранная, причесанная, с накрашенными губами.
– Как ты?
– Никогда не задавай мне этого вопроса, – сухо ответила она, отметя мои волнения по поводу ее самочувствия. – Я всегда чувствую себя хорошо.
Мне выдвинуто требование: пренебрегать болезнью, как это делает она. Если впредь произойдет что-либо подобное, она меня просит – читаю в ее молчаливом взгляде – делать вид, что ничего страшного не происходит. Однако сама уклоняется от моих поцелуев. Когда мы впервые занимались любовью, она отворачивала лицо, подставляя для поцелуев щеки и шею. Тело ее, каждая пора кожи источают аромат духов, лишь дыхание отдает дезинфектантом.
– Ты не должен заболеть, – сказала она, и это был единственный намек на туберкулез, который дал о себе знать впервые за все это время.
*
Доната принесла показать мне вышивку. Она закончила листочек, всего один, но тем не менее горда собой безмерно: она использовала шесть оттенков зеленого!
Она застыла с холстом в руках, смотрит в пустоту и говорит:
– Я его никогда не закончу.
Не дает мне времени ввернуть, как всегда в таких случаях, утешительное, лживое словечко. Встряхивается, переходит на веселый лад – смерть, вспомянутую так некстати, необходимо гнать взашей.
– У меня может быть ребенок! – восклицает она в восторге, видимо, от мелькнувшей вдали новой перспективы. Но тотчас же понимает, что не успеет стать матерью.
– Собственно, это неважно, – роняет она, помрачнев. – Я, знаешь ли, была бы счастлива, если бы умерла беременной от тебя.
Мы не стали продолжать эту тему, чудовищную в известном смысле. В тишине было слышно, как Доната тихо заплакала.
*
В обманчивой тишине этой знойной августовской сиесты часто вспоминаются товарищи по окопам. Мы закончили заниматься сексом;