Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Тонкая прядь волос выбилась из пучка на затылке, и непередаваемым движением руки она возвращает ее на место. Из всех ее жестов меня пленяют эти, чисто женские, которые не делает мужчина: прикоснуться к колье, бросить взгляд в зеркальце, разгладить на коленях юбку. Я не отвожу от нее глаз, она краснеет, отчего в свою очередь начинаю краснеть и я. Это ее смешит, и мы оба хохочем.
Могу я сказать ей, что я священник, развеять последнюю ее иллюзию? Воспоминание о страстном поцелуе, которым мы обменялись в тот день, когда приговоренный к смерти капрал плюнул мне в физиономию, навязчиво возвращается ко мне и когда ее нет. Когда же она рядом, тот поцелуй становится наваждением.
Она принесла с собой хозяйственную сумку, хочет мне кое-что показать: квадратный кусок канвы для вышивания и гора катушек с цветными нитками. На канву уже нанесен сложный трафарет букета цветов, который она хочет «написать», как она выразилась, иглой и шелком, следуя рисунку, воспроизведенному на цветной бумаге. В свое время я достаточно повидал этих нескончаемых рукоделий в их первоначальной стадии и в завершенном виде на крышках пианино и на столах в гостиных. Каждый раз я гадал, сколько месяцев работы потребовалось для данной вышивки: пустая трата времени бесит меня.
Подвергая свое терпение столь длительному испытанию, Доната прекрасно знает, что ею движет, какую она преследует цель: оставить по себе память.
– Ничего другого я не умею, – говорит она. – Будь я художником, я бы, наверное, написала лучшую свою картину, будь я поэтом – поэму в стихах…
Рассказывает о своем замысле без грусти: ее радует открывающаяся перед ней перспектива, ей думается, что ее осенила гениальная мысль. Понятно, что она мечтает оставить свое полотно мне на память: я должен буду носить его свернутым в рулон в своем ранце до окончания войны. Воздерживаюсь от того, чтобы задать ей вопрос: сколько времени ей понадобится, чтобы осуществить задуманное, но, видимо, и у нее промелькнула та же мысль, ибо она говорит следующее:
– Обещай сохранить его, даже если полотно не будет закончено. Не знаю, хватит ли у меня времени…
Намек на ожидающую ее смерть не омрачает ее: смерть еще далеко, во всяком случае настолько, что о ней можно шутливо говорить как об «истекающем нескоро сроке годности».
Я беру ее за руку: когда Доната проявляет мужество, я, наоборот, раскисаю.
Мы вышли на прогулку. В чаще леса над кронами деревьев заметили серебристую птицу – вражеский самолет-разведчик. Он кружит здесь с самого утра, наблюдая за продвижением нашего обоза с боеприпасами, поднимающегося на плоскогорье. Может, австрийцы считают, что мы готовимся к наступлению. Но я не думал о войне, я наслаждался сказочностью этого места и часа и рукой Донаты, зажатой в моей руке.
Мы растянулись на лугу, друг подле друга. Нас объединяли только прикосновения вытянутых рук, но каждый из нас ощущал присутствие другого сильнее, чем если бы мы слились в поцелуе. Солнце еще пекло; дул легкий, ароматный ветерок, должно быть, тот самый, который оплодотворяет луговые цветы. Вдруг я отчетливо представил ту Донату, которая пытается удовлетворить себя, лежа на больничной кровати, в поту, пунцовую, изнуренную лихорадкой, и повернулся к ней с улыбкой. Я знаю, насколько нестерпимым может быть зуд плоти: сколько раз я проделывал то же самое, зарывшись с головой в одеяло на семинарской койке и зажав полотенце между ног, чтобы на простыне не оставалось желтых пятен.
– Так ты решил, лейтенант, что будешь со мною делать? – спросила Доната. Я чувствовал, как ее рука трепещет в моей. «Подходящий момент и местечко, – подумал я, – где, будь я не я, произошло бы уже то, что столько времени между нами зрело».
Я собирался отговориться обычной уклончивой фразой, обычным жалким враньем, как вдруг гул аэроплана, скрывшегося с полчаса назад, послышался снова, с небывалой силой. Я поднял глаза: в небе летели шесть или семь штурмовиков.
– Бомбят, – сказал я. – Возможно, дорогу, а может, и склады.
– Что будем делать?
– Ничего. Мы тут в безопасности.
Это была неправда. Горячей волной, как пощечиной, мне полыхнуло в лицо, а вокруг, метров на двадцать, в воздух поднялся фонтан земли. Первая бомба взорвалась с оглушительным грохотом. Доната закричала и в поисках укрытия кинулась ко мне в объятия. В ту минуту она уже не думала, что обнимается со мной, просто прижималась ко мне и ни на секунду не прекращала кричать. Я затащил ее в воронку от взорвавшейся бомбы, может, потому что думал, что ни снаряды, ни молнии, ни бомбы не попадают дважды в одну и ту же воронку. Прикрыв ее своим телом, я прислушивался к взрывам, которые то удалялись в сторону деревни, то вновь возвращались и приближались к нам. Треск расколотых елей, их рвавшихся волокон после каждого взрыва наполнял меня дрожью восторга и пьянил острым запахом свежей смолы.
Доната истерически кричала, повторяя одну и ту же фразу: «Мы погибли, мы погибли!» Я взял ее за плечи, встряхнул, пытаясь успокоить. Бесполезно. Обеими руками до боли сжал ее бедра, узкие, упругие. Юбка задралась до середины бедер. Я чувствовал, как от возбуждения разрываются мои мышцы. Своей рукой она мягко помогла мне войти в себя, не переставая кричать. В кущу высоченных деревьев, стоявших поблизости от нас, влетела и взорвалась бомба. В неистовстве страха и удовольствия Доната не переставала кричать: «Мы погибли, мы погибли!» – но крик ее теперь звучал триумфально.
В конвульсивных объятиях, царапая и кусая друг друга, как заклятые враги, под звуки гремучей симфонии взрывов никто из нас, ни она, ни я, не думал больше о гибели.
*
Пытаюсь обуздать чувство вины; знаю, если оно победит, я буду ни к чему не пригоден.
В воронке я ощущал себя не просто мужчиной: я был гигантом, я был неутомимым. Мы вновь и вновь бросались друг на друга с остервенением, с бешенством; потом объятия стали нежными; наконец, когда заряд чувств переполнился и взорвался и когда их восторг постепенно сник, я опомнился и стушевался: до меня дошло, что я натворил.
Самолеты покружили над нами еще разок и улетели. С места, где мы находились, в километре от деревни, было видно густое облако дыма и пыли, долетали отдельные крики, вливавшиеся в общий гул. Забили в набат, сообщая о бедствии.
Я вырвался из объятий Донаты, бросился на помощь. Бредя по тропинке, потом по дороге, в мундире с налипшими комьями грязи, отказываясь признать за действительность то, что случилось, я шел от