Пантелеймон Романов - Рассказы
Горели две стенных лампы, вероятно, те самые, что горели и на устраивавшихся здесь бывшими владельцами вечерах. В простенках между большими старинными окнами с тонкими рамами, оклеенными на зиму бумагой, стояли кресла, тумбочки красного дерева. В передней части зала - рояль.
И только нарушая прежний, старинный и чинный тон этой комнаты, виднелись простые деревянные скамейки, наставленные для слушателей рядами посредине комнаты.
Проходя между стенами расступившихся слушателей, Волохов бегло оглянул собравшихся. Тут были девушки в ситцевых платьях, остриженные, с круглыми гребенками в незавитых волосах, молодые люди в куртках, рубашках, валенках. Передние с улыбками кивали ему головами, задние приподнимались на лавках, чтобы увидеть его.
Он подошел к роялю и почувствовал привычную скуку, когда взял ноты, чтобы исполнить затрепанные, заезженные романсы, которые пел сотни раз и уже перестал их чувствовать. А для него не было ничего мучительнее, как ощущать потерю собственного восприятия вещи при исполнении ее.
Привычно оглянув зал перед началом, он увидел эту разношерстную толпу, замершую в ожидании услышать голос знаменитого певца. То, что он сейчас будет петь,- для них редкая новость, редчайшее наслаждение после месяцев двенадцатичасовой работы. Он понял это по их напряженным лицам и горящим в полумраке юным глазам.
Он запел... и мгновенно почувствовал необычную, незнакомую сладость собственного голоса и холодок, пробежавший у него по спине.
В первое мгновенье ему стало стыдно своего чувства, как стыдно бывает неверующему человеку испытать во время торжественного богослужения этот холодок внутреннего нежелательного восторга. Но потом он отдался своему чувству.
Или он хорошо, необыкновенно хорошо пел сегодня, или на него так подействовал этот старый зал с белыми колоннами, или что-нибудь другое,- но в нем шевельнулось что-то забытое, чего не должно было бы вспоминать, потому что оно пробуждало обманчиво то, время чего прошло уже безвозвратно, и теперь поздно начинать сначала. И не стоит начинать, потому что мир уж не тот...
И все-таки это чувство в нем проснулось.
Он увидел Шуру и Катю. Они неловко жались на одном стуле у колонны. Шура, вся подавшись вперед, улыбалась от восторга и все оглядывалась на других, как будто она боялась, что они недостаточно сильно чувствуют.
Катя, сложив худенькие руки на коленях, то смотрела на него со всем напряжением целомудренного внимания чистой молодости, то взгляд ее уходил куда-то в пространство, и она медленно вздыхала, осторожно переводя дух.
Неужели эти девушки-крестьянки, прошедшие только учительские курсы, могут глубоко и сильно чувствовать то же, что и он чувствует в редкие счастливые моменты?
Шура, увидев, что он на них смотрит, вся просветлела, покраснела от счастья и смотрела на него со всем напряжением восторга, ласки и открытой радости. Это был совсем не тот спокойный, немножко рассеянный взгляд, с которым она, из необходимости занять его до концерта, водила показывать дом. Это был тот взгляд, каким смотрят на человека, внутреннюю красоту которого неожиданно почувствовали, и тогда он становится своим, близким, неизъяснимо дорогим, и каждый взгляд, брошенный им, наполняет душу радостью и гордостью.
Х
Концерт кончился поздно, после бесчисленных повторений, криков, хлопанья, просьб.
Волохов шел в столовую уже совсем не тем, каким он входил сюда, когда на него смотрели с чуждым, холодным любопытством и жили своей жизнью, не имеющей к нему никакого отношения.
Теперь все слилось в один порыв около него. Все потеряли интерес к своим соседям, разговорам и сосредоточились только на нем.
"Это так принимает меня новая жизнь",- подумал Волохов несколько иронически, как бы боясь поддаться опасному чувству.
Но это чувство было так неожиданно, так свежо, и так уже давно он не испытывал его, ездя по халтурам (ужасное слово, которое мог придумать только самый низкий цинизм людей, потерявших всякую творческую совесть).
Что, если бы он мог сделать усилие над собой, перешагнуть эту черту и искренне, от души, слиться с этой жизнью?.. Но это было трудно, неловко. Он чувствовал то, что чувствует пожилой человек, глядя на игру молодежи в горелки: ему и завидно и хочется принять участие в их веселье, но в то же время стыдно и неловко увидеть себя резвящимся так же, как они.
"Потом, может быть, это был такой момент. Нельзя поддаваться впечатлению единичного случая",- думал Волохов. Но этот момент все-таки был хорош, и ему казалось, что у него останутся светлые воспоминания об этой поездке.
Вошла Шура и, еще раскрасневшаяся от оживления, радостно и почти как-то религиозно смотревшая на него, смущенно подала ему конверт с деньгами.
Волохов взял деньги, пожал руку девушки и сказал:
- Спасибо... спасибо вам большое.
- Ну, что вы... ведь мы же должны...- начала было смущенно девушка.
Но Волохов посмотрел на нее серьезным, долгим взглядом и сказал:
- Я благодарю вас... не за это.
XI
Поезд шел в шесть часов утра, в пять нужно было выезжать. Часы показывали уже два.
Волохову не хотелось спать, и он, оставшись один, стал ходить по комнате.
Когда человек попадает на новое место и остается наедине с собой, ему всегда приходят серьезные мысли, как бы собирающие в одно целое его растерянную и разбитую сутолокой сущность.
Он вспомнил, как много давало ему такое уединение прежде, это состояние внутреннего покоя, когда в голове нет еще определенных мыслей, но когда почти физически ощутимо внутри что-то укладывается, уравновешивается, и через несколько минут начинаешь смотреть на все откуда-то сверху. И ясно и просто выступает перед просветленным взглядом прежде туманная перспектива жизни. Вещи меняют свою цену. Многое, казавшееся прежде важным, перестает быть таким. А забытое за повседневными делами основное вырастает во всей неожиданной целостности, как будто внутренняя жизнь и работа не прекращались ни на минуту, даже тогда, когда ты забывал о ней, и теперь, в момент остановки сознания, неожиданно выносит тебе свои итоги.
Опять и опять пережив чувство тягостного раздвоения, когда не знаешь, к какому лагерю ты принадлежишь и должен принадлежать - к тому, который вымирает, или к тому, который остается жить,- Волохов здесь, в тишине, впервые поставил себе вопрос: кто же прав? Прав не силой и числом (так они, конечно, правы), а внутренней правдой?
Он или они? Или, вернее, она, эта новая жизнь? Надо смело поставить себе этот вопрос и смело и честно ответить на него, так как продолжать жить до конца дней своих ложью - трудно, очень трудно. И еще труднее умирать...
Как же быть?..
Прежняя интеллигентская мораль говорила, что выше всего тот человек, который крепко держится своих убеждений и жертвует за них жизнью.
Новая, ихняя мораль говорит, что мертв тот человек, который стоит на месте и не движется. Потому что все в жизни движется, и он должен идти с ней, если хочет быть жив.
Где же правда?
Может быть, его консерватизм - тупость? А может быть, их подвижность приспособляемость? Трудно человеку жить в гонении, вот он и двинулся вслед "за жизнью".
Но тут еще осложнение в том, что он-то сам, Алексей Николаевич Волохов, не остался целиком на своей позиции, которую хранит в глубине души, он не проклял их открыто и не пожертвовал жизнью за свою правду.
Что говорит старая интеллигентская мораль о таких субъектах?..
Но это - житейская слабость. Об этом говорить нечего. Нужно говорить о чистом принципе. Пусть я - мерзавец. Будем говорить о тех, что действительно гибли за свою правду. За старую правду.
Кто прав - они, прежние, или эти, новые? На чьей стороне абсолютная правда?..
Он вдруг остановился посредине комнаты от неожиданной мысли, пришедшей ему в голову по поводу понятия абсолютной правды: ведь когда последователей коммунизма были единицы, тогда как-то ясно было видно, насколько это учение утопично, бессмысленно. С ним можно было спорить, просто не обращать внимания.
А вот теперь, когда последователей только самых активных, незаинтересованных материальными расчетами, насчитывается сотни тысяч, да еще растет молодое поколение, которое нельзя учесть и которое через несколько десятков лет превратится в целый народ,- тогда как? Всего несколько лет назад их считали захватчиками, преступниками против общественной морали. Теперь их считают правительством, о преступности уже как-то не говорят; от них пойдет новая правда, которая со временем сделается отправной точкой для нового права. И нарушение этого права будет уже считаться преступлением. Ведь в свое время крепостное право считалось правом, освященным религией.
Если это так, то есть ли тогда вообще какая-то абсолютная, законченная раз навсегда правда в урегулировании социальных отношений?
Они-то ее не признают. Но вот он логически, хотя и с другой стороны, приходит к тому же.