Тысяча свадебных платьев - Барбара Дэвис
– Со мной тебе не нужно притворяться, – сказала она матери, ловя себя на том, что почти в точности повторяет слова Солин. – Печалиться – это нормально. Или сердиться. Или то и другое сразу.
Камилла выдавила слабую улыбку.
– Ничего. Правда. Что уж, как говорится, плакать над разлитым молоком.
Рори взяла ее за руку:
– Нам вовсе не обязательно обсуждать это сейчас. Мы можем вообще никогда эту тему не затрагивать, если тебе неприятно. Но если тебе захочется кому-то выговориться – знай, что у тебя есть я.
Не успела Камилла что-либо ответить, как в дверь позвонили, и она вздохнула с явным облегчением.
– Ну, вот тебе и компания, – сказала она, высвобождая руку. – А я пойду.
– Это всего лишь прибыл из «Gerardo» обед. Баклажан с пармезаном и антипасто. Останься. Разделим на двоих.
Но Камилла отрицательно покачала головой и бочком пробралась к выходу. Лицо ее вновь стало непроницаемым.
– Уверена, у тебя полно работы. Так что наслаждайся баклажаном без меня.
– Но ты вовсе не мешаешь работе. Останься, дай мне загладить вину за сегодняшнее.
– Ничего, все отлично, – бросила мать через плечо, открыв дверь и устремившись наружу мимо огорошенного посыльного. – Все хорошо. Правда.
Рори расплатилась за заказ и понесла доставленный пакет на кухню, больше чем уверенная, что ее матушка нынче очень далека от «все отлично».
Глава 18
Солин
У каждой души есть свой особенный почерк, свой автограф, уникальный отзвук, который, пульсируя, передается миру. И у каждого отзвука где-то существует соответствующая пара. Когда эти отголоски душ соединяются, они настолько настраиваются в унисон, что, даже разлучившись, продолжают искать друг друга.
Эсме Руссель. Колдунья над платьями
23 июня 1985 года.
Бостон
То и дело поглядывая в окно, я делаю из помидора салат. Возможно, пойду поужинать на террасе, любуясь закатным солнцем. Однако стоит только этой мысли мелькнуть в голове, я уже понимаю, что не буду так делать. Я опять сегодня впала в хандру – в одно из тех меланхоличных состояний, когда мне нужна бутылка исключительно хорошего вина. Взяв со стола бокал, делаю большой глоток, по-прежнему размышляя над нашим утренним разговором с Авророй.
Я хотела проведать ее, убедиться, что с ней все в порядке, – и теперь очень рада, что туда поехала. Сейчас она сильно нуждается во внимании и нежной заботе. Причем больше, как мне кажется, нежели сама это осознает.
Рори так удивилась, когда я сказала, что она напоминает мне меня саму, и немного смутилась от того, что ее так четко увидели насквозь. И все же я сказала ей чистую правду. Эта девочка – а для меня она совсем девочка! – сейчас блуждает в потемках, в состоянии полной неопределенности, во мраке неведения, куда не проникает даже лучик света. Она так влюблена в своего молодого человека!.. Хакс – ну что за имечко для мужчины! Но она зовет его именно так, а значит, и я постараюсь мысленно называть его так же. Он, конечно же, очень красивый парень. Настоящий американец – в самом что ни на есть наилучшем смысле. И к тому же с добрым сердцем. Ей очень посчастливилось, что она сумела его найти.
Это, разумеется, так, говорю я себе. Она счастливая девушка. Но вот что интересно. Можно ли действительно назвать счастливым того, кто нашел себе спутника, с которым сердца бьются в унисон, – и тут же его потерял?
История ее любви настолько зеркально отражает мою собственную, что мне очень тяжело было сидеть напротив нее и слушать. Как и Энсон, Хакс пытался творить добро, добровольно взявшись за то дело, которое многие просто не отваживаются на себя брать. И, в точности как Энсон, он, судя по всему, за свое мужество заплатил высокую цену. Возможно, даже предельно высокую.
Взяв бокал с вином, выпиваю остатки и жду, когда внутри у меня – и в груди, и в животе – разольется медленно спустившийся туда поток тепла. Однако сразу чувствую, что этой порции недостаточно. А потому снова наполняю бокал и отставляю в сторону нетронутый салат, больше не чувствуя голода. Вместо ужина я забираю бокал и бутылку в кабинет, сажусь за стол и нашариваю в среднем ящике портсигар с памятной гравировкой и зажигалку, которые всегда там храню. Это подарки от одного очень давнего и близкого друга.
Лишь с нескольких попыток мне удается зажечь зажигалку – сегодня пальцы немного дрожат, – и наконец прикурить сигарету. Я глубоко затягиваюсь, набирая полные легкие дыма и задерживая его там до тех пор, пока не начинает немного кружиться голова. Давненько уже я не испытывала потребности курить. И много времени прошло с тех пор, как мною так одолевали чувства.
С эмалевой рамки на столе на меня смотрит Эрих Фриде. Отец. Незнакомец. Возлюбленный Эсме Руссель. Человек с неизвестной судьбой. Я увеличила снимок из маминого медальона и часто на него смотрю – потому что это я обещала Maman. И сегодня я настойчиво велела Aurore (нет, она предпочитает вариант Рори) точно так же хранить Хакса – крепко удерживать его образ в своем сердце. Надеюсь, ей это поможет. У меня нет фотографии Энсона. Ни единого изображения, которое я могла бы бережно хранить. Впрочем, у меня есть кое-что другое.
Мой взгляд сразу же находит коробку с платьем, стоящую на том же самом месте, где я оставила ее в первый вечер. Я чувствую, как она притягивает меня к себе, и кажется, будто ее содержимое манящим шепотом уговаривает вновь переворошить мои давнишние печали. До сего дня я сопротивлялась ее зову, не имея желания бередить едва затянувшуюся рану. Однако вино и сигареты, точно старые закадычные друзья, напоминают мне, сколько ночей проплакала я над этими немногими остатками своих счастливых грез. Храня его несессер, наслаждаясь запахом его одеколона. Развязывая пачку писем и перечитывая их одно за другим. Я даже воображала себя кем-то вроде историка, le gardien des fins heureuses – хранителем счастливых финалов. За исключением, конечно, моего собственного. Но тем не менее какое-то время и я была счастлива – вернее, мы с ним оба, – причем в ту пору, когда вокруг так мало было радости и счастья.
Война продолжала все перемалывать и крушить, пока весь Париж не стал серым и безжизненным. Проводимые мной в госпитале дни были долгими и тяжелыми. Эта размывающаяся в сознании вереница загнанных, полных страдания лиц и разбитых жизней, казалось, будет тянуться бесконечно. Но посреди всего этого непреходящего кошмара у меня был Энсон.
Он постоянно находил повод заглянуть в столовую, надеясь застать меня за обедом или коротким перекусом. Признаться, я даже выходила несколько раз вне своей смены – особенно после большого поступления раненых, когда была велика вероятность, что он окажется где-то рядом. Мы пили с ним в столовой скверный кофе и болтали о музыке и о фильмах – пока народ не расходился, и он мог украдкой найти под столом мою руку.
Мы всячески старались блюсти осторожность, уверенные, что никто больше не знает о наших, вовсю расцветающих, взаимных чувствах. Насчет тесных отношений в госпитале имелись, конечно, определенные правила, однако в те дни, когда жизнь человека казалась такой бесценной и такой хрупкой, ни у кого не хватило бы духу встать между двумя влюбленными.
Мало-помалу мы стали более дерзкими и смелыми, и всякий раз, когда выдавались свободные минутки, чтобы перекусить или немного прогуляться, куда-нибудь ускользали вдвоем. Мы по очереди рассказывали друг другу о себе. Разумеется, я не могла поведать ему все – Maman давно уж научила меня не распространяться о нашем даре, – но я поделилась с ним всем, чем только могла. И тем, как невесты за много миль едут, чтобы заказать платье у Руссель, и тем, какие письма приносили нам домой, когда Maman не стало. Рассказывала и о своих планах открыть собственный салон мод, когда закончится война, и о том, какие восхитительные платья я буду шить.
Энсон же рассказывал о том, как рос в Ньюпорте, точно принц, о пышных вечеринках в местном яхт-клубе, о пансионе в Бостоне, о долгих и насыщенных летних каникулах, проведенных под парусом с друзьями. А еще рассказывал о своей семье. Об отце, раненном на Первой мировой, который вернулся домой