Случай в маскараде - Майя Александровна Кучерская
Детство. Дружба. Любовь. Находки, открытия. Рождение дочки. Путешествия, наконец! Он подхватывал эти выклики один за другим, закидывал их в память – и… ничего. Ни эха, ни голоса, тишина. Он ничего не мог вспомнить, совсем, ни хорошего, ни дурного, сознание застилал все тот же уже знакомый ему дым без запаха, выжигающая память дрема. Память отшибло, это выражение он все-таки вспомнил. Значит, и про «всю жизнь, пронесшуюся перед его внутренним взором» – вранье? Зачем же тогда, зачем, Лев Николаевич, вы нагромоздили эти глупые выдумки и, как обычно, обманули всех? Мы вам верили, мы же не видели смерти, мы думали, она именно такая и умирать – это так огненно, эффектно, красиво.
Нет. Смерть – это никакое не небо и облака, не вспышки воспоминаний и лиловые ленты. Смерть – это исчезновение. Погружение в дряблую седоватую пустоту, в небытие. Тебя стирают ластиком, потому что на самом деле ты нарисован на листе бумаги самым обыкновенным простым карандашом.
Тебя больше нет. Но поскольку это не гибель от пули, бомбы или падения из окна, а умирание от болезни, тебя стирают не сразу, стирают медленно, неаккуратными, неровными порциями. И оставшимися линиями ты все-таки еще можешь некоторое время глядеть на жизнь вокруг – оттуда.
Олег ощутил вдруг странный вкус во рту – на зубах хрустела мерзлая брусника. Ледяная, жгучая, землистая и немного сладкая вода. Они шли третий день, заблудились, но в тот момент, когда они набрели на нее и стали рвать, жадно жевать темно-красные, такие вкусные ягоды, он и понял: они дойдут. Обязательно вырвутся! Это и был вкус жизни. Но был у жизни и вес. Она весила как мягкий теплый кулек, который он осторожно принял от Инны на крыльце родильного дома в каплющий талым снегом мартовский день и потрясенно смотрел на темные бровки, длинные реснички, на серьезный, изящно вырезанный рот. Значит, все-таки что-то было и у него? Или пройти туда можно только тайными тропами, через ту самую лужайку, покрытую удивительными цветами с фиолетовыми и оранжевыми кружками на лепестках, на которую они вышли с Сашенькой во время прогулки по тому греческому острову: цветы внезапно вздрогнули и полетели вверх, это оказались бабочки, не цветы! Мелькнула и первая жена, Ленка, легкая, тонкая, резкая, безумная, все хотела покончить с собой, все вскакивала на подоконник перед распахнутым окном. Как же ему было тогда страшно, больно, но это и было его жизнью! Каждое мгновение, несчастное, горькое, безнадежное, волшебное, доброе и злое было ценно. Потому что каждое противостояло Безглазой, Брезгливой. Как он мог этого не понимать? И как могло такое случиться, что теперь у него всё это отбирали? Как вы смеете поступать так со мной? Убивать! Чтобы меня больше не было?
Несколько мгновений Олег глядел на мир из собственного несуществования и вдруг, будто внезапно навели резкость, увидел: с его уходом в мире не изменится ничего. Мир без него останется прежним. Незаметно облетят деревья, листья улягутся на землю, ночи удлинятся, повалит снег. Все оденутся потеплее, сменят перчатки на варежки, береты на шапки. В вестибюле их института поставят его скорбный портрет, с букетиком рядом. И все будут проходить мимо, грустно качать головами: надо же, такой молодой, пожимать плечами: и прививка не помогла! Возможно, такой же портрет появится и в университете? Вряд ли, он преподавал там на полставки, по договору, внештатные, конечно, не удостаиваются. А его пары сейчас же отдадут Красильникову, и вот уж кто точно будет рад, он давно этого ждет.
Да, смерть все это время была рядом, а он ничего не знал о ней. Похоронил отца и многих, многих своих близких и дальних знакомых, ни разу за всю свою сорокасемилетнюю жизнь не подумал, что она имеет к нему самое прямое отношение. Но вот же она, и не на пороге – у изголовья кровати. Дышать становилось все тяжелее, Олег нажал пяткой на звонок медсестре, почему-то звонок располагался в ногах. Тут же появилась сестра Микки Маус, и в его палец снова вцепился пульсоксиметр.
4
Олег очнулся оттого, что его перекладывали на каталку. Переложили, укрыли и повезли. Он был голый. Когда же его успели раздеть?
– Куда мы едем? – спросил он медсестру, катившую его кушетку.
– В реанимацию.
– Почему?
– С врачом надо говорить. Ухудшение. Там всё сделают.
Значит, и правда конец?
До этого у него была хоть какая-то надежда. Теперь – всё. Его ярость, его бунт были призывом. Ором в небеса. Напрасно: ухудшение. Реанимация. Туда ведь людей отвозят умирать? Все новости об известных людях, знаменитостях, за здоровьем которых следят журналисты, после сообщения о том, что такой-то лежит в реанимации, сменялись обычно новостью о том, что он умер. Дальше, как правило, добавляли, что ушла эпоха.
А он… про него ничего такого не скажут. И по радио о его смерти, конечно, не сообщат. Не эпоха. Ничего не сделал. Ничего не успел. Как же так? Почему наука никого не спасает? Он так верил в науку! Он отдал ей жизнь. Он столько понял и объяснил о целой исторической эпохе в Древней Руси! И вот в ответ на все его старания, его поиски подлинной логики событий люди стройными колоннами отправляются на тот свет, а биологи, медики, нейро – чтоб им сладко спалось – физиологи только ласково глядят им в спины.
В реанимации стояло несколько коек, кажется, шесть, и на всех лежали люди, рядом с каждой сиял голубыми и зелеными цифрами экран. Экраны издавали ровный и нудный писк с совсем краткими, точно отмеренными перерывами. Олега разместили у стены. Справа лежал кто-то в маске, судя по худой желтой ноге с жутковатыми загнувшимися ногтями, глубокий старик. Окон здесь не было, или он их не видел, горел белый верхний свет, и вскоре он