Отсюда лучше видно небо - Ян Михайлович Ворожцов
Владислав ежеминутно себя стопорил, напоминал, что надо замедлиться, – необходимо экономить ширину шага, количество пройденных километров, ибо нельзя преждевременно, как отец, растратить себя, довести до сумасшествия, путаницы, которую распутаешь лишь пулей. Он шел, то ускоряясь в набегавшем тумане мыслей, то вновь замедляясь, – поправлял одежду, застегивал пуговицы, проверял, не находится ли во власти отца, незримых предикативных сил, норовивших подтолкнуть его к самоубийству, к смерти.
И при всем этом отчаянно не замечал, что второпях схватил зонт вместо ставшей чем-то привычным трости.
«Нет. Предпочтительнее на гладиаторской арене выхаркать отшибленные внутренности, чем вернуться в эту треклятую квартиру», – подумал он, разглядывая зонтик. И хоть был всего-навсего на втором этаже, – но занывшую ногу отпугивала перспектива преодоления еще тридцати ступенек, казавшихся в этой сумбурной полутьме чем-то ненадежным, – и потому, увлекаемый противоестественным зовом, Владислав направился к облизывающейся пасти изголодавшегося лифта, который дырой зиял в выгрызенном из темноты тупике.
А следом случился очередной провал сознания, – мимолетная утрата ощущения собственного веса, жгучее желание превратиться в порох и выстрелить собой, как из ружья, кто-то с глухим стуком пнул в пустующие ворота его головы клетчатый футбольный мяч. Глухой удар о внутренность затылка. Безучастное перемещение на два этажа ниже: лифты, механизмы, опять бесполезность человеческого усилия.
На улице волчий выводок рыщущего сумчато-серого неба дышал ему в затылок, заметал следы, преследовал его, оглядывающегося и перепуганного. Бежал он по собственным оставленным следам, но только полпути – так как обратный путь к самому себе замело снегом.
Безудержно работала веслами мускулистая луна, чьи гребцы – ее же ресницы, как у великолепно оформленного человеческого глаза. Полуслепой, раздосадованный, возмущенный, поджав хвост и придерживая соскальзывающие с переносицы очки, – Владислав куда-то бежал в этом разреженном и разрозненном мире, пропадающем прямо из-под заплетающихся ног напуганного, запутавшегося в себе человека.
Так что с каждым шагом, если он оказывается недостаточно широким, увеличивалась вероятность провалиться и лететь в бессонную пропасть бесповоротного отчаяния, в дополнительное измерение: то, что между атомами, – ибо оно безграничное, нецентрированное и находится сразу повсюду одновременно. И лишь там, где частицы сгущались в уплотнившийся ком, в накаченную мышцу, в раковую опухоль, пересиливая казавшийся на их фоне пустым воздух, – там возникала некоторая форма, проявленный предмет: будто извлеченный из-под замутненной воды на кристально чистый воздух, который имел поразительное свойство обнаруживать эту многоугольную, вариабельную природу на самом деле очень расплывчатых, едва ли существующих вещей.
Лаяли беспризорные собаки, которых Владислав боялся безрассудно. Его лицо выдохлось, пепельно-серые опаленные ресницы блестели, дым стоял в глазах, разыскивающихся за бесчисленные преступления (главное из которых, конечно, больная любовь, сексуальное влечение к непреодолимому расстоянию: что, безусловно, парафилия и преследуется по закону, заслуживает смертной казни).
Внезапно, когда Владислав порывисто-поспешно передвигался по летальной аллее, – которая на остальной мир смотрела сквозь свои одеревеневшие, кедрово-дубовые пальцы, – то кто-то на него набросился: сеть теней уплотнилась, ожила, пришла в движение.
От неожиданности Владислав поскользнулся, покатился по светло-голубой полосе, прополоси льда, в голове, во лбу, в висках, в ушах загремел сотрясшийся мозг. Владислав задохнулся, распластался, обессилел: показалось, что столь мало – только чайная ложка разжиженной воли, – осталась в бочке тела.
«Кошелек, ты у него кошелек забери», – сказал кто-то.
Чьи-то руки выпотрошили и содрали, как кожу, вручную пришитые карманы, намяли его изможденные бока, трагически хрустнувшую поясницу, шиворот-навыворот перекрутили сволоченное пальто, – и не успел Владислав Витальевич очухаться, как все бросились врассыпную: безликие тени, ослепленные люди, истребленные животные, различия между ними, – все стерлось.
И могильным молотом на наковальню часов сразу опустилась плита тишины. Перекатившись навзничь, Владислав выплюнул грязь, которую зачерпнул снегоуборочным ртом, отряхнулся, – пальто с него стянули, клок горчично-желтых волос ухитрились выдрать, но подарили букет, сноп из ста синяков.
В украденном пальто у него было портмоне, тюбик нафтизина, мысли о самоубийстве, вшитые в подкладку его натуры, трудновосстановимый паспорт – т.е. удостоверение личности, имени, фамилии, отчества, временной фотокарточки, даты рождения, без которых никто бы не поверил в существование Владислава. Так же там были, беспорядочно рассованные по карманам: расческа, перемятые продуктовые чеки, ключи от квартиры в Санкт-Петербурге и булавка, которой Владислав Витальевич обычно закалывал ширинку, часто не застегивающуюся на нем.
Он поднялся и, доковыляв до дороги, продрогший и задыхающийся, отчаянно вскинул руку и помахал откуда-то взявшимся шарфом (наверное, нечаянно сорванным с обидчика в слепом порыве сопротивления преступному налету). Затормозившее тявкающее такси частично обрызгало его из лужи, и извиняющийся шофер, – сверкнув оживленными глазами из-под козырька водительской фуражки, – предложил сделать скидку.
«Что-нибудь наскребу, – сказал Владислав Витальевич, – только бы до вокзала доехать».
«А тут неподалеку», – задорно сказал шофер.
Владислав впрыгнул бесом в черно-желтое ребро поседевшего таксомотора, едущего к завшивевшей бороде вокзала, расположенного где-то у черта на рогах. Дальше были: ужас, укачивание в колыбели вращающейся планеты, дрожь, хруст пальцев, стук коленей, оглядывающихся по сторонам, помутнение налитого свинцовым гноем рассудка, стрекот простуженного нутра разогнавшегося автомобиля, разрозненная речь шофера, осколок луны.
Пространство было похоже на курицу, не способную высидеть собственные яйца. Небо, как выкидной нож в кармане. От всего исходила скрытая угроза. Отсутствие соприкосновения с дорогой ошибочно воспринималось Владиславом как полет. Ночь была отмечена пунктиром фонарей, как шея – глубокой странгуляционной бороздой.
На ветках, как замерзшие парашютисты, блестели капли. Мертвые рыбьи глаза ночи. Тонули в лунном отблеске свинцово-серые облака, похожие чем-то на остатки собачьего корма, высыпавшегося из опрокинутой миски неба, – к которому в своей простодушной молитве простирает искалеченные автомобилем антепедесы бездомная собака.
Окружающее пространство, как ртуть, накапливалось в зеркале заднего вида, – суточная температура наконец-таки настигала засыпающего Владислава.
И единственным спасением, казалось, была безвоздушная даль торичеллиевой пустоты. Обезлюдевшие тротуары походили на речь оратора, оставшегося без слушателя. Фары проезжающих автомобилей и сирены скорой помощи еще воевали за ориентировочное будущее этой ориентировочной России, создавая в дребезжащем воздухе общедоступное чувство вины и глубины, как внутри громыхающего парашюта, – и ветер, до зубов вооруженный всем этим, рыскал повсюду в поисках неизрасходованного стереотипа.
К сожалению, израсходовано было все: жизнь представлялась Владиславу Витальевичу как энное количество безымянных тупиков, в которых можно безрезультатно побывать. Владислав наблюдал за движением стеклоочистительных лучей. Туда-сюда, туда-сюда.
Вот бесцветная полоса постепенно налилась упоительной ртутью фонарного света, а затем, – Владислав продолжал расходовать на это простенькое явление остатки своего драгоценного зрения, – луч дворника быстро расколдовался обратно и обратился в натянутую тетиву тени. Опять осветился, опять потемнел.
Кошмарно-однообразно. Преследуемый расстоянием, поделенным на скорость движущегося автомобиля,