Алька. Двор моего детства - Алек Владимирович Рейн
Часа через два, наигравшись, я явился домой. Дома была баба Гермина, она покормила меня, и я ушёл в нашу комнату. Где-то через полчаса я услышал мужской голос и голос бабули, причём разговор шёл на повышенных тонах. Я пошёл посмотреть и увидел, что на кухне перед бабкой спиной к двери стоит милиционер в белой гимнастёрке и доказывает ей, что её внук – малолетний хулиган, который подбросил крысу в кастрюлю с манной кашей, которую бабушка сварила гостившей у неё внучке. Мало того – бабка крысу увидела только тогда, когда стала накладывать кашу любимой внучке. Внучка в обмороке, у бабки сердечный приступ, кастрюлю пришлось выкинуть, а это убыток, манка тоже денег стоит, в милиции заявление, и из всего этого вытекает, что меня надо доставить в отделение, судить и посадить как минимум на пятнадцать суток, а лучше в тюрьму – и навсегда, поскольку из меня ничего путного всё равно не выйдет. Увидев его, я понял: всё, спалился, до тюряги полшага. Моментально решил, что надо зашхериться, метнулся в нашу комнату и залез под свою кровать, но и мильтон был не лыком шит: отодвинув бабку кинулся за мной в комнату и на карачках полез под кровать, пытаясь извлечь меня, что, впрочем, не увенчалось успехом – я ускользал от него, как угорь. Задачу моей поимки осложняло то, что рама кровати располагалась низко к полу, у кровати были сняты колёсики, на которых она предположительно должна была перемещаться по полу. Это было сделано для того, чтобы я мог забираться на кровать самостоятельно. Конечно, рано или поздно он бы меня поймал, но в комнату, красная от гнева, влетела бабуля и двинулась на милиционера, как танк на спешившегося конника. Свистун явно растерялся и притих, на всякий случай не вылезая из-под кровати. Бабуля явно была в авторитете: слава Богу, три года царской каторги не прошли даром – знала, как с фараонами базар вести, и растолковала на словах и пальцах, что внук её в возрасте неподсудности, если есть что предъявить – то пусть предъявляет родственникам, а из родственников у него только бабка, член партии с 1905-го, которая годы провела на царской каторге не для того, что бы он мог тут в нечищеных сапогах её полы топтать. И ещё мать – медсестра-фронтовичка, контуженная на всю голову, поскольку воевала на фронтах Великой Отечественной войны в то время, когда он с мелкотой вроде её внука воевал в тылу. Мильтон вылез из-под кровати, махнул рукой и ретировался.
Вечером мать выпорола меня впервые ремнём, допытываясь, с кем я был. Я орал, ревел и честно сказал, что был с ребятами, но ребята не из нашего двора. Было больно, но не обидно: понимал, что мне ввалили за дело.
С этой моей низкой кроваткой, точнее с подкроватным пространством, у меня были связаны первые, если можно так сказать, эротические ощущения. Как-то к моей сестре пришла подружка, а поскольку мест, где можно было бы спрятаться и поболтать или поиграть, у нас не было, они забрались под мою кровать, улеглись животиками на пол и что-то там потихонечку обсуждали, во что-то играли. Мне было жутко интересно, и я пытался к ним присоседиться и так и сяк, но Катька гнала меня – мол, я им мешаю. В итоге моя возня надоела её подружке, и она сказала Катьке: да ладно, пусть будет, не помешает. В общем, я плюхнулся на пузо и стал протискиваться к ним в компанию. В серединку меня не пустили, с краю было как-то кисло, и я решил переползти к стенке – там было бы поуютней. Я переполз через Катьку, а чтобы переползти через её подружку, решил для ускорения перевернуться на спину и потом скатиться на пол у стенки. Перевернувшись, я оказался лежащим спиной вниз на спине у Катькиной подружки, она была покрупнее меня, как-никак постарше года на три. Я разместился вполне комфортно, как на маленьком диванчике, попка моя аккурат лежала на её попке, но меня это мало занимало – я стал приноравливаться, как бы мне удобней скатиться с неё на пол, не расшибив себе лоб, как вдруг подружка её сказала: «Так приятно, ну-ка пошевелись ещё». Я стал как-то двигаться своим тощими чреслами и вдруг почувствовал, как по телу прокатилась какая-то тёплая волна приятных ощущений. Катькина подружка говорит сестре: «Слушай, так приятно, когда твой брат лежит на мне». Услышав это, Катька скомандовала: «Алька, забирайся на меня». Я, как велела сестра, перебрался на неё, но, увы (о великий Гена), все мои приятные ощущения сразу испарились, Катька тоже ничего приятного не почувствовала, о чём сообщила подруге. Мне было велено снова разместиться на подруге, и снова у меня приятная волна ощущений, и снова подруга сообщила Катьке, что ей нравится, когда моя тощая задница соприкасается с её. Здесь у них возник диалог, в котором они попытались понять причины такого странного явления, но идиллия была прервана разъяренной бабулей, которая, находясь на кухне, слышала всю нашу возню и обсуждения подруг и, очевидно, решила, что дело может зайти чёрт его знает куда, и попросту разогнала нашу тёплую компанию.
Каждый день и зимой, и летом рано утром за редким исключением во дворе чей-то низкий женский голос кричал: «Млеко, млеко!» Это значило, что молочница привезла молоко. Молоко она привозила на низкой четырёхколёсной тележке с деревянным настилом, на котором стояла сорокалитровая алюминиевая фляга. Хозяйки и дети спускались вниз кто с кастрюлькой, кто со стеклянной банкой, покупали молоко, которое молочница наливала узким, высоким черпаком с длинной ручкой, изогнутой крючком наверху.
Холодильников ни у кого в нашем доме не было – я думаю, что тогда мало кто из живших в нём предполагал, что такие устройства существуют. Скоропорт по зимнему времени обычно вывешивали в авоське за окном или выставляли в банках и кастрюльках в открытых форточках окон. Фанерку или дощечку укладывали в форточке таким образом, чтобы она опиралась на оконные переплёты наружной и внутренних рам, а на них ставили те самые кастрюльки с супом или банки с молоком. Так же поступала и моя мама. Однажды я пострадал