Вакуум - Тася Кокемами
– Выпустите меня! – кричу я, размахивая руками, пытаясь нащупать хоть какую-то опору. – Выпустите меня!
Внезапно становится темно, и вот, я уже не плыву, а сижу. Передо мной дверь. Она закрыта. Сквозь щель между дверью и полом проникает дневной свет. Не может быть! Кажется, я нахожусь в кладовке! И не просто кладовке, а той самой – из моего детства. Она была в квартире, где я росла. Сколько же часов я в ней провела! Горестных часов…
В той квартире мы жили вчетвером: дед, мать, отец и я. Тогда она казалась мне огромной. В ней было много пустых стен, а из мебели – только необходимое. Дед был бывшим военным и не любил “цацки-мацки”, как он называл то, чем любит наполнять свои жилища большинство людей. Наша семейная иерархия выглядела так: мать подчинялась отцу, отец – деду, а дед – неведомой силе, которая заставляла его тиранить всё живое. Я не хотела подчиняться никому. До поры до времени.
“На гауптвахту!” – приказывал дед, когда я совершала провинность, и запирал меня в кладовке.
Там пахло изолентой, было темно и очень страшно.
“Деда, выпусти!” – громко требовала я и стучала в дверь.
Стучать я перестала, когда он однажды связал мне руки и ноги. Но подчинилась не после этого, а только когда перестала видеть маленьких лошадок.
С самого рождения я ощущала прочную, очень доверительную, связь с окружающим миром, он показывал мне свои чудеса, не таясь. Среди них были нелепые, но очень добрые, одноглазые великаны, крылатые феи и маленькие лошадки.
В тот самый день я ела рисовую кашу и смотрела в окно. Кашу варил дед, а у него она выходила невкусная – он никогда не клал сахар. Поэтому только окно помогало хоть как-то справиться с этой напастью. Вдруг я увидела, как по крыше соседнего дома бегут мои любимые друзья и помахала им рукой.
– Кому это ты? – спросил дед.
– Как кому? – удивилась я. – Ты разве не видишь? Вон же, на крыше, маленькие лошадки!
Дед сказал, что никаких лошадок нет, и дал мне лёгкий подзатыльник.
– Нет, есть! – сказала я и шлёпнула ложкой по тарелке.
Каша разлетелась мелкими и крупными лужицами по столу. Дед немного помолчал, а потом схватил меня за шею, вдавил мой лоб в одну лужицу и поводил по ней моей головой туда-сюда, как тряпкой.
– Никаких лошадок нет! – повторил он металлическим голосом.
На секунду я погрузилась во тьму и перестала дышать. А когда очнулась, то сразу поверила деду. Возможно потому, что каша, прилипшая ко лбу, была аргументом, с которым трудно спорить.
Именно тогда, на кухне, золотая нить, идущая из никуда в ниоткуда, нить, на которую был нанизан волшебный мир моего детства, с треском оборвалась.
Потом дед приблизил ко мне своё лицо. У него были густые брови. А те волосы, которые не смогли вырасти на бровях, кустами рвались из его довольно больших, остроугольных ушей. Всё это делало его похожим на какое-то свирепое животное. Из-под бровей сверкали чёрные глаза. В них я увидела вакуум. И каким-то чутьём поняла, что дальше мне придётся уже иметь дело с ним, а не крылатыми феями и маленькими лошадками, потому что вакуум начал перетекать в меня из деда, капля за каплей.
– Выпустите меня! – продолжаю я стучать кулаком по двери кладовки, но она плотно закрыта.
Дед не был воплощением зла. Он просто не знал, как выжить, не навязывая остальным свою волю и представления о мире.
Однажды утром, в выходной, после прогулки по любительскому уличному вернисажу, он принёс домой картину. Что было совершенно не в его правилах – картины относились к разряду “цацек-мацек”. Но эта чем-то пленила его воображение. Оригинальная задумка казалась неплохой – одинокий человек в маленькой лодке среди бушующих морских волн – в то время как исполнение было никудышным, и не только из-за слабой техники. Художник явно хотел передать одиночество человека в борьбе со стихией, но вместо этого каждый мазок был пронизан самолюбованием и страданием напоказ. От этого на картину было противно смотреть.
– Где ж мы эту красоту повесим? – спросил нас дед, страшно довольный своей покупкой.
Я очень надеялась, что в коридоре, чтобы можно было проходить мимо, не глядя.
– В твоей комнате? – вежливо, но холодно предложил отец.
Он любил иногда бросать скрытый вызов деду, хотя знал, чем это закончится.
Мать неловко мялась. Мои родители не разбирались в тонкостях искусства, но тут и они почувствовали подвох.
– В гостиной! – заявил дед, обведя нас взглядом и поняв, что он единственный, кому это полотно доставляет радость. – Над телевизором!
– Давай-ка, помогай! – призвал он отца, чтобы водрузить картину на её почётное место.
Пока тот выполнял всю работу, дед измучил его указаниями. “Правее, нет, левее! Да что ж ты, не можешь понять, где центр? Да разве так сверлят?” Результатом он остался недоволен, но проделывать ещё одну дырку в стене не решился. В конце он махнул рукой, наградив отца презрительным: “Безрукого могила исправит!”
Я видела, что в отце бушуют волны пострашней изображённых на картине, но вместо того, чтобы выплеснуть их наружу, он ушёл внутрь себя, как часто делал в таких ситуациях. До самого вечера дед нападал на него с другими претензиями, пока отец не лёг спать.
В детстве я много слышала про уважение старших. Но где находится грань между уважением и унижением?
За неделю до того, как мне исполнилось семнадцать, я ушла из дома, хлопнув дверью, частично воплотив в жизнь предсказание цыганки. Всё началось с того, что дед потребовал от меня исполнения какой-то домашней обязанности, от которой я не отказывалась, но, ввиду её несрочности, хотела отложить на потом. В середине наших препираний позвонил мой приятель. Трубку взял дед и, вместо того чтобы передать её мне, сказал приятелю, что со мной нельзя связываться, потому что я настоящая (дальше следовало оскорбительное нецензурное слово), и с вызывающим видом выдернул телефонный шнур из розетки.