Борис Лазаревский - Далеко
В самых дверях Леонтьев столкнулся и разговорился с адвокатом Владимирским, с которым раза два встречался в суде. Оказалось, что оба они когда-то жили и учились в одном городе. Низенький курчавый блондин с жёлтым отёчным лицом, он говорил захлёбываясь и, казалось, особенно искренно. Нельзя было только понять, звучит ли его речь от души или от привычки заставлять других слушать свои слова. Владимирский сейчас же пригласил Леонтьева к себе позавтракать.
В первый день знакомства Леонтьеву не понравилась только невыносимо грязная рубаха на шее адвоката и нечистота в квартире. И пол, и стены, и бархатная мебель, — всё было в пятнах. Из другой комнаты виднелась неприбранная огромная, двуспальная кровать с грязными подушками. Воздух был затхлый как ночью в вагоне.
Владимирский рассказал, что зарабатывает тысяч десять в год, и горячо начал хвалить весь край и местное общество.
«Должно быть, я в самом деле, ещё не присмотрелся к здешним людям»… — подумал Леонтьев.
Затем оказалось, что Владимирский — хороший музыкант, любит изящную литературу, делает много добра, и в городе все его очень уважают.
— Стойте, родненький, что же это я вам болтаю, а водки у нас и нет. Вот досада, что жена ушла за покупками! Ну ничего, мы это устроим. Христино, Христино!.. — позвал он с малороссийским акцентом.
Вошла девочка лет пятнадцати, на руках она держала ребёнка.
— От шо, Христино, дай ты мне хлопчика, а сама пойди в лавку и купи…
Леонтьев начал было отказываться, но Владимирский не слушал и продолжал объяснять девочке, что нужно купить. Когда она вернулась, выпили по три рюмки водки и закусили красной, очень горькой кетовой икрой, а потом свиным салом.
После того, как попрощались, Владимирский ещё долго говорил на лестнице.
— Спасибенько, родненький, что зашли. Напрасно вы так мрачно смотрите на жизнь… Право же, здесь очень хорошо, и когда вы обживётесь, то полюбите этот край всей и душой. Вот нас с женой уже и не тянет в Россию. Здесь свобода. Легче дышится, — взгляды шире. Будьте только, родненький, ближе к людям, а то вы всё прячетесь…
Через пять минут Леонтьев шёл по улице и думал: «Да, он неплохой человек и не только неплохой, а даже недюжинный… Владимирский понял, что родина, это, в сущности, фикция. У сильных людей сознание пользы своей деятельности заменяет многое… А я — тряпка и никогда ничего хорошего не сделаю. И прав он ещё в том, что нужно стать поближе к местным людям»…
Вечерело. На том берегу золотые лучи уже ласкали стволы деревьев. Тихо было на бухте. Тихо было и в городе.
IV
Дневники не совсем удовлетворяли. Иногда невыносимо хотелось говорить настоящими живыми словами. Чу-Кэ-Син на все вопросы лишь улыбался и отвечал неизменное: «Ага, капитана», и улыбка этого кроткого человека, — в мысли которого не было никакой возможности проникнуть, — только утомляла.
Лучшими людьми в городе были доктора. Наиболее интеллигентные, наименее пьющие, они составляли учёные общества, сравнительно много читали и умели говорить. Они будто знали секрет, как нужно жить, чтобы удержать в некотором повиновении нервы и не так сильно тосковать.
По отвратительному делу, об изнасиловании китайского мальчика, вызвался в качестве эксперта доктор Штернберг. После допроса Леонтьев разговорился с ним как с частным человеком. Потом несколько раз встретились в купальнях и на улице.
Штернберг часто хвалил Дальний Восток и говорил, что твёрдо решил остаться здесь на службе и после окончания войны. Но всегда чувствовалось, что искренность этого желания какая-то болезненная, вроде искренности человека, — бесповоротно решившегося на самоубийство, — который уже совсем не верит в возможность чистого, хорошего счастья. Штернберг был неплохой доктор, но любил музыку, красивых женщин и художественную литературу больше, чем медицину. Низенький, широколобый, уже лысеющий, он редко сидел, а всё бегал взад и вперёд и хихикал, явно стараясь, чтобы смех его звучал злее.
Как-то осенью ужинали вместе в ресторане. Доктор стал жаловаться на свою казённую квартиру, где нет никаких удобств, всегда пахнет кухней, а на лестнице днём и ночью кричат коты. Леонтьев сказал:
— Знаете что, голубчик, у меня целых две комнаты свободных. Война идёт всё хуже и хуже, и надеяться на приезд семьи невозможно, переселяйтесь вы ко мне. А? И вам будет удобнее, и мне веселее, а то я уже начинаю вслушиваться в стук собственных подошв, и кажется мне, будто, кроме следователя, со мной в комнате спит ещё какой-то другой я…
Штернберг затянулся папироской, внимательно посмотрел на Леонтьева и ответил:
— Спасибо, я с удовольствием, только у меня денщик, Сорока.
— И Сороку берите с собой.
С этого времени жизнь пошла как будто бы легче. Леонтьев и Штернберг иногда разговаривали до трёх часов ночи, а иногда молчали целый день. И случалось так, что, когда один был в сносном расположений духа, другой тосковал, и наоборот.
Угрюмый бородач из запасных, — Сорока относился к китайцу презрительно. Чу-Кэ-Син мало понимал по-русски, и на кухне всегда было так тихо, что даже слышался шорох тараканов по газетной бумаге. Пахло здесь черемшой [6] и сапогами.
Иногда вечером заходили к чаю другой доктор Болтунов и кандидат Камушкин.
Болтунов был человек огромного роста и очень живого характера. Себя он считал общественным деятелем и даже публицистом, потому что корреспондинировал, под псевдонимом, в газету.
Леонтьеву случалось читать эти корреспонденции, и когда он видел, что Болтунов пишет о самом себе и одно только хорошее, то потом долго было противно с ним разговаривать. Почти каждую фразу Болтунов заканчивал громким хохотом. Его язык часто попадал между губами, и потому вместо смеха слышался только звук:
— О-со-со-со…
Этот доктор искренно сочувствовал всякой правде и всякому добру, но плохо понимал цель и значение слов и поступков других людей, и когда обвинял кого-нибудь в душевной холодности, то сам становился холодным и злым. От хохота Болтунова у Леонтьева всегда потом долго болела голова как после езды в тряском экипаже.
Камушкин был большой дипломат. Он всего год назад окончил университет, но говорил и спорил осторожно. Он больше молчал и хитро улыбался, поглаживая свою рыжую бородку. В следовательском деле это был хороший работник, но сухой и формальный как чиновник, лет тридцать прослуживший в канцелярии.
Леонтьев не любил, когда они приходили, — вдвоём со Штернбергом было лучше.
Как-то Леонтьев пошёл на почту и получил письмо от жены. Она писала, что в России много говорят о мире, и если его заключат в январе, то в феврале она приедет во чтобы то ни стало.
Было уже 21 декабря. От одной мысли, что через три месяца он уже будет с самым лучшим человеком, какого знал, — все мозги и нервы Леонтьева запели радостную тревогу.
Домой он возвращался скорым шагом и напевал вальс. По дороге встретилась на извозчике совсем пьяная Маруся с каким-то прапорщиком. Стало немножко не по себе, но и это обстоятельство быстро стушевалось. Позвонив перед своей дверью, Леонтьев даже произнёс вслух:
— Всё перемелется, и мука будет.
Обедали как и всегда вдвоём со Штернбергом. Доктор молчал и только изредка шипел на Чу-Кэ-Сина за медленность. После обеда он оделся и куда-то ушёл, но через пять минут вернулся и, сняв с головы папаху, заходил взад и вперёд по столовой, цепляя ногами за стулья. В дверях комнаты Леонтьева он вдруг остановился и сказал:
— Сейчас получена телеграмма, — с Артуром уже кончено, говорят, что через месяц и за нас примутся…
— Вы шутите? — упавшим голосом спросил Леонтьев.
— Ни одной минуты, а только не советую беспокоиться, японцы никогда не тратят ни одной человеческой жизни на то, что им не нужно, а наш город им не нужен, впрочем, это только моё личное мнение.
Леонтьев почувствовал, как внутри у него всё похолодело. Разговаривали мало, каждый думал своё. Штернберг продолжал метаться взад и вперёд, и его шаги стучали особенно неприятно. Леонтьев долго лежал на кровати, не двигаясь, и наконец, сказал:
— Вы бы, доктор, сели да что-нибудь почитали.
— Довольно странный совет, — огрызнулся Штернберг.
— Почему же странный?
Штернберг вошёл в комнату и остановился в дверях. Заложив левую руку в карман, он замахал правой и заговорил горячо и захлёбываясь:
— Что же я буду читать? Газеты, которые приходят чуть ли не на сороковой день, или повести и рассказы, которые мне представляются теперь детскими сказочками?.. Вы знаете, что в последнее время я не могу даже читать медицинских книг. Описываются там всякие способы лечения болезней и ран, а вокруг, на расстоянии многих сотен квадратных вёрст, люди умышленно наносят эти раны друг другу. Друг другу… Вы только вдумайтесь в эти слова. Хороши друзья, чёрт бы их взял! Одни отравляются огромными дозами алкоголя, другие голодают. Ох! Право, ветеринарным врачом симпатичнее быть, чем доктором. Там приходится лечить животных, которые не виноваты в своих болезнях, а люди всегда сами виноваты, всегда… От жадности у них животы болят, от жадности они и воюют. Всё это, батенька, делает иезуитская формула «цель оправдывает средства» и нелепая вера в то, что наступят времена, когда всем будет лучше. Если насыпать живых раков в лукошко, то может ли быть всем им лучше, — и тем, которые внизу, и тем, которые сверху?.. А земной шар, — это то же лукошко, места на нём уже немного осталось. Вообще будет ли лучше, — это весьма сомнительно, а вот хуже того, что сейчас происходит, и быть не может, — это вне всякого сомнения… Да-с…