Борис Лазаревский - Машинист
Уклон на обратном пути стал подъёмом, и паровоз заработал медленнее и грубее. Эхо его тяжёлых вздохов гремело по всему лесу.
III
В июле казённое здание, где я жил, начали ремонтировать. Необходимо было искать новую квартиру. Обходив всё местечко, я не нашёл ни одного помещения, где бы можно было устроиться на полном пансионе, и, наконец, вспомнил о бабушке Свистунихе, у которой жил Силенко. Настоящая её фамилия была Трегубова. Свистунихой же её называли по кличке её покойного мужа, тоже машиниста. Он получил своё прозвище за манеру, приехав на склад топлива, давать непрерывные свистки до тех пор, пока не приходили рабочие, грузившие уголь на паровозы.
Свистуниха, ещё очень бодрая, только слегка дрожавшая головою, старушка, с удовольствием согласилась принять меня на полный пансион и сказала, что живший у неё в прошлом году студент-технолог был очень доволен её столом и квартирой. В лицо её машинисты называли бабушкой. О своих квартирантах она заботилась, действительно, как родная. Из них всегда хоть один возвращался или ночью, или на рассвете и всякий раз сейчас же получал и горячий борщ, и кусок свинины, и чарку настойки. После поездок, все мы, кроме Силенко, ели и пили много и даже «страшно», как выражался четвёртый наш сожитель, машинист Михайлов. Плата, вносимая бабушке квартирантами, едва оплачивала наше содержание, и казалось, что наша хозяйка дала обет посвятить остаток своей жизни людям, ездившим на паровозах.
Я поместился один в маленькой, полутёмной комнате, в которой было всегда прохладно, не надоедали мухи и так хорошо отдыхалось.
Потом, через несколько лет, я часто вспоминал нашу бабушку, удивляясь её доброте. Среди машинистов, хотя и очень редко, встречались такие, которые жили у неё в доме по целым месяцам, потом переводились в другие депо и забывали платить за квартиру совсем. Бабушка никогда не напоминала им о неаккуратности и даже не любила об этом говорить.
У бабушки мне не нужно было ни о чём заботиться, и потому в свободное время, которого выпадало очень немного, можно было погулять в окрестностях станции. Любимым местом всех железнодорожных служащих, так сказать клубом, был пивоваренный завод. Там, в густом парке, по воскресеньям, играл чешский оркестр, а в большом деревянном павильоне хорошенькая чешка, Розалия Войтеховна, продавала пиво и предлагала желающим сыграть в кегли. Я люблю бывать на заводе и за кружкой пива думать о тех людях, которые меня позабыли. Случалось, что я засиживался слишком долго, и за мной прибегал Федот звать в поездку. В ненастные дни я, лёжа в своей комнате, у бабушки, или читал, или разговаривал с Силенко.
Теперь я видел его почти каждый день. Мы сблизились. В нём было много детского добродушия и откровенности. В машинисты он попал случайно из пятого класса гимназии. После смерти отца, которого очень боялся, Силенко заленился и публично заявил учителю греческого языка, что учить ерунды не станет. Его уволили. Долго горевавшей матери едва удалось его устроить в железнодорожное училище. Там Силенко считался лучшим математиком и кончил курс первым. Иногда мне казалось, что Силенко ничем не отличается от других железнодорожных рабочих, до такой степени бывал он наивен в решении самых сложных житейских вопросов. Говоря же о механике и о паровозе, он точно лекции читал, и тогда казалось, что слушаешь очень серьёзного и учёного человека. Он был почти единственным машинистом во всём депо, который любил свою службу, как любят искусство для искусства.
«Сверху мой паровоз всегда был и будет как куколка, а в будке чистота такая как в кабинете у начальника тяги», — часто говорил Силенко. И это было на самом деле так. Я долго не мог понять, почему, несмотря на такую любовь к делу, он, иногда без всякой видимой причины, начинал говорить хныкающим тоном, что ему необходимо бросить службу, иначе он — пропащий человек. Рассказывал он это обыкновенно возвратившись от каких-то своих знакомых. Месяца через полтора для меня, наконец, стало ясным, в чём тут дело. Силенко увлёкся станционной библиотекаршей. Увлёкся искренно и страстно, что называется «вовсю». Всё свободное время он проводил не у знакомых, а возле неё, помогая сортировать книги. Спать днём перестал. Пассажирские же поезда, с которыми ему приходилось ездить, были почти все ночные. Его глаза стали блестеть ещё сильнее, и тёмные подпалины под ними выделились резче. Но на страдальца он всё же похож не был. Часто шутил и рассказывал анекдоты.
Как-то проснувшись в своей комнате, я курил папиросу и, сладко потягиваясь, думал о том, что до поездки осталось, должно быть, ещё часа три, и можно будет написать несколько писем. Вдруг дверь скрипнула и вошёл Силенко.
— Можно? — спросил он.
— Пожалуйста.
— А я боялся вас тревожить, думал, вы спите.
Он сел на стул, потёр двумя пальцами свой бледный лоб с выступившими на нём каплями пота и, понизив голос, продолжал:
— Хотел я с вами насчёт одного дела поговорить, так как имею к вам доверие, и вы — всё же образованный человек. Самому не видно. Только дайте мне слово, что ни одна душа про это знать не будет.
Я дал слово.
— Есть тут, на станции, одна барышня, настоящая барышня, образованная, красивая и чудесный человек. Знаком я с нею уже давно — с полгода. Если бы всю жизнь возле неё быть, так, кажется, ничего другого на свете не пожелал ни видеть, ни знать. Ну и вот думаю я на ней жениться… Ах, ах, ах, всё это так, но точит меня одна мысль: захочет ли Мария Ивановна быть женой машиниста? Захочет ли каждый день видеть меня грязным, чёрным? И выходит, по моему, так, что нужно бросать паровоз. А на кой чёрт я годен, если я оставлю свою службу? Как вы скажете?
— Думаю, что если она вас любит, так ей всё равно — машинист вы или нет.
— Ах, какие вы ей-Богу… Разве всё равно видеть мужа в неделю три раза и замученным или каждый день?
— Да ведь вы же пассажирский машинист и дома бываете почти каждый день.
— То-то и есть, что только почти. Днём приедешь, заснёшь, а вечером уже к шестому номеру пожалуйте. Разве это дома?
— Ну, хорошо, а что она вам говорит?
— Она? Да покамест ничего не говорит.
— Да ведь вы предложение уже сделали?
— Нет ещё. Вторую неделю собираюсь. Не идёт язык, да и шабаш. Только, кажется, вот-вот могу ей всю душу выложить, а тут кого-нибудь принесёт в библиотеку. А останемся одни, — все мысли врассыпную пойдут, всё из головы выскочит. И не трус же я. В дороге, Боже мой, каких только случаев не бывало. А вот в этаком деле на мёртвую точку стал и не сойду. Посоветуйте, как сделать? Разве письмо написать? Только не выражу я…
— Очень она вас любит?
— Да как же я это могу знать? Относится ласково, хорошо. Постоянно благодарит, если помогу ей счета свести или записать что. Улыбается. Двадцать второго числа, на её именины, я ей конфет самых лучших привёз. Тоже благодарила и ручку поцеловать дала. Стало быть…
— Нет, это ещё не стало быть.
— Разве?
Выражение его лица стало испуганным.
— Что же я вам могу посоветовать? Если бы я знал её, ну тогда ещё другое дело, а так, право трудно.
— Я вас познакомлю.
— Хорошо.
Силенко опять стал тереть лоб, по-видимому, что-то соображая, и надолго замолчал.
— Вам скоро ехать? — вдруг спросил он и поднялся со стула.
— Часа через три.
— А мне ночью, почтовым. Знаете что, дорогой мой, хороший, пойдёмте мы сейчас в библиотеку. Вы скажете, будто вам нужно руководство паровозной механики Бема. Пойдёмте, пожалуйста! В другой раз такого времени не выберется ведь днём. Хорошо?..
Мне ужасно не хотелось идти по жаре, а главное, вставать и одеваться, но не хотелось огорчать и Силенко.
— Ну, хорошо, пойдёмте. Только я не знаю, зачем? Всё равно из этого ничего не выйдет… — сказал я, глядя в его добрые, умолявшие глаза.
— Да я вас познакомлю. Ах, спасибо вам! Давайте-ка я помогу вдевать запонки в чистую сорочку, скорее будет.
Летом надевать крахмальное бельё — для меня всегда было мучением, и я невольно покривился. Но Силенко сказал об этом таким тоном, как будто идти к Марии Ивановне в блузе было решительно нельзя. По дороге в библиотеку он без умолку болтал, очень спешил и два раза споткнулся о шпалы.
Я почему-то подумал, что для него это дурное предзнаменование.
— Ах, ах, Боже мой, и как же так говорить, всё равно быть женой машиниста или вольного человека. Машиниста никто не уважает, кроме своего же брата. Руки никто не подаёт. Какой-нибудь кондуктор, глупый как индюк, и тот себя выше почитает, потому что хоть он манометр и за часы принимает, но у него, видите ли, работа чистая, и он дамам в купе ноги пледом может укутывать. Положение наше скверное, что и говорить. О машинисте вспоминают когда? Тогда, когда он или поезд разобьёт, или сонный проедет станцию, а как же не быть сонным, если нет ни дня, ни ночи? И для чего вспоминают, чтобы под суд отдать, а сами же на запасный путь и направят на товарные вагоны. Пассажирскому машинисту, правда, легче, за его отдыхом больше следят. Да ведь из пассажирского не так трудно стать товарным, а там, сами знаете, малое движение — сиди; большое движение — нет тебе ни отдыха, ни праздника, ни погоды… Ну это всё ещё туда сюда, привыкнуть можно. А как жена изменять начнёт, так и к этому разве привыкать? А как же ей не изменять, будь она сто раз образованная и добродетельная, когда она и днями и ночами без мужа.