Виктор Широков - Дом блужданий, или Дар божественной смерти
Дом блужданий был назван лабиринтом. Дверь в него была открыта постоянно. Недостатка в любопытствующих поначалу не было, но постепенно темные слухи о пропавших здесь смельчаках стали очевидной истиной и наполнили сердца и головы критян бесконечным ужасом, а затем разнеслись по всей Элладе.
Что с того, что вовсе не все они попадали ко мне в пасть, а чаще просто умирали от голода и от жажды в запутанных темных переходах подземного узилища. К тому же многие быстро сходили с ума, что обезболивало не хуже наркотика.
Но вот уже густой смрад пошел от входной двери, которую как ни старались покрепче притворить доброхоты, захлопнуть не удавалось. И почему-то никто из критян не жалел меня, горемычного, заточенного ни за что ни про что. Я-то ведь тоже не мог вырваться из лабиринта, обреченный блуждать в нем до скончания лет.
IV
На гнилой товар - да слепой купец. Редакция "Пятницы" располагалась в часе езды от моего дома (на автобусе и метро) в большом, знакомом по давним визитам в редакции других газет особняке, где почти все они и остались. Редакция "Пятницы" занимала две комнатенки на самом верхнем этаже, в самом дальнем углу. В одной ютились помимо шеф-редактора Тани ещё тройка-пятерка дам-борзописиц, одной из которых оказалась неожиданно давняя моя знакомка, поэтесса и критикесса Софья Гудымова, женщина могучего телосложения и вулканического темперамента, впрочем, изрядно заваленного лавой житейских неурядиц и междоусобиц. К счастью, для меня все поэтессы - жесточайшее табу, я ведь в этом аспекте чище папы римского. Кстати, данное прозвище ещё совсем недавно имел почивший в бозе предводитель псевдодемократов-раскольников, рифмоплет, сочинявший уныло-бойкие комсомолистские вирши и сноровистый толмач с ямало-ненецкого и ещё дюжины подстрочниковых диалектов Савва Бельмесов, мир праху его! Любопытно, но наследовала его новый пост бывшая его начальница, носящая имя дочки своего псевдопапы, чудны дела твои, Господи! Действительно, все дороги ведут к Риму.
Возвращаясь же к высокоталантливой Софье, добавлю, что ум у неё всегда был явно мужской, не испорченный феминистскими прививками, и с её оценками любых литературных произведений я был согласен, как говорится, на "все сто". Перо её никогда не застаивалось и не ржавело, заполняя полноценной продукцией до трети всей газетной площади. Мне с моей клешней оказалось за ней, увы, не угнаться, зато Софья не только заставила меня написать одну забавную статейку, но и, не чинясь, отнесла её в газету, зависимую от олигарха всех времен и народов, за что ей отдельное и полновесное мерси.
Оглядевшись, я вскоре с грустью осознал, что обещанного места для моих опусов нет и не предвидится.
Да, комнатка, в которой мне надлежало обретаться, многие годы была мастерской двух художников-умельцев, взращивающих там, кстати, рекламный листок, из которого и произросла полупорнушная "Пятница". Вибрируя и генерируя вместе со всей нашей страной, листок, который следовало бы назвать корешком или черенком, расцветал, вновь хирел и неутомимо возрождался, пока не преобразовался в желтобульварное чтиво, "Пятницу", Робинзоном которой была послеобеденная столичная газета, а за всеми преобразованиями и незримыми перетягиваниями идеологического каната стояли люди, близкие одновременно и к главному столичному авторитету и, как я уже поминал, клевреты самого демонического отечественного бизнесмена.
Итак, двое художников перехватили эстафету по пути превращения газетной гусеницы в эффектную бабочку, перелетающую из советской тени в мелкобуржуазный свет. Старшим из них и по возрасту, и по самовыражению был Аркадий Ризов, мужчина лет сорока пяти, наружностью типичный купец из очередной пьесы А. Н. Островского, только облаченный в современный костюм-тройку, светлую рубашку с непременным галстуком, обутый в лакированные туфли. Голова, увенчанная мощной шевелюрой, едва-едва сдающейся на милость бриолина, имела ещё и дополнительные украшения в виде квадратной бороды и пышных кинематографических усов. Холодные серые глаза навыкат смотрели сквозь собеседника, а внутри черепной коробки крутился нескончаемый органчик, впрочем, нередко (а на самом деле постоянно) самоповторяющийся и нудно-надоедливо убеждающий паутинно-скованную приличиями жертву в избытке и преимуществах природного таланта оратора. Крепкие, вырубленные если не топором, то долотом длани его, на пальцах которых самодовольно посверкивали увесистые перстни, также были постоянно в движении, то легко варганя очередное высокохудожественное творение, то жестикулируя перед невольным собеседником, убеждая и убеждая невольника в том или другом, на худой конец, в третьем.
Ризов поражал меня ещё и тем, что попеременно впадал то в религиозный экстаз неофита от русофильства, то, не теряя охотноряднической закваски, переходил к обличению перекрасившихся (или не перекрасившихся) коммуняк, а, главное, он самозабвенно ваял и религиозные макеты различных православных изданий, и самые разнузданные порнохимеры для газетных полос, причем не испытывая никакого замешательства и самоедства.
Справедливости ради замечу, что человек он был (и есть, дай ему Бог здоровья) талантливый, вел себя размашисто, копейку сшибить любил и умел, от работы не бегал, гульнуть мог когда угодно, угостить окружающих. Вся отдача от них требовалась - послушать ризовские лалы да балы, к тому же при всем занудстве были они не без изюминки.
Его напарник Леша Терешков, безропотно подменяющий загулявшего Ризова, был человеком не только подчеркнуто семейным (мы все семейные), но и предельно сосредоточенным, замкнутым исключительно на жене и детях, все заигрывания шалав-журналюжек он отметал бесповоротно. Много позже он проговорился мне, что дочь его родилась с патологией и наблюдается врачами. Леша был рукаст не менее Ризова, более того, помимо оформительских работ, он сооружал гипсовые модели московских храмов, на что имел лицензию от мэрии, причем лепил их в точном масштабе, кажется, 1: 1000, затем раскрашивал в натуральные цвета и, не скупясь, дарил хорошим людям и начальникам, кое-что продавал, конечно, сопровождая макеты бумажными выкройками, дабы дети нового владельца могли развивать свое воображение и строить свои бумажные модели.
У каждого художника был отдельный стол, вернее, их столы стояли впритык, образуя хорошее рабочее поле. В противоположном углу находился столик Чепракова. А предстояло сидеть, где придется, за любым свободным в тот момент столом. Иногда, следовательно, на приставном стуле с газетной полосой на коленке. Что ж, не привыкать, знать.
V
Кажется, целую вечность я нахожусь в лабиринте. Все мои попытки выбраться из заточения не дали результата. Всё чаще я остаюсь в центральном помещении, идеально круглой комнате, высокий потолок которой, конически суживаясь, заканчивается узким, как горлышко бутылки, отверстием. Сколько ни подпрыгивай, не доскочишь, и уж тем более не протиснешься. В комнату (или из комнаты) ведут двенадцать ходов коридоров, совершенно похожих один на другой. Двенадцать безликих знаков Зодиака, двенадцать однообразных часов, двенадцать неотличимых друг от друга месяцев. Время здесь словно остановилось. Черная дыра. Вывих нормального мира. Двенадцать присяжных, от которых я все ещё жду справедливого суда.
Стены сложены из массивных каменных блоков, спаянных крепким раствором наподобие цемента. Пол, видимо, бетонный. Даже мои рога не оставляют на нем царапины.
И стены, и пол забрызганы спекшейся кровью. Повсюду разбросаны тускло белеющие кости, раздробленные черепа, полуразрушенные позвонки или недораспавшиеся скелеты. На одной из стен выделяется выемка-ниша, выдавленная как горельеф моим еженощным прилежанием. Это мое импровизированное ложе, где находится самодельный матрас из человеческих волос. Блондинки, брюнетки, шатенки и рыжухи уравновешены моим безразличием. Стена над матрасом отполирована до зеркальной черноты. Даже пыль давно уже не задерживается на полированной поверхности.
Однажды я разыскал в переходе недогоревшую свечу и попытался осветить свое убогое жилище. Свеча высветила в примитивном грубом зеркале фантасмагорическую картину: на исполинском человеческом теле, полностью заросшем косматой шерстью, карикатурным кукишем торчала огромная бурая бычья голова с короткими массивными черными рогами. Большие красные от застоявшейся крови глаза обожглись о свое отражение, отметив, тем не менее, вполне человеческие руки и ноги, разве что с острыми, как у медведя-шатуна, когтями. Жирные мокрые губы не удерживали постоянно стекающую слюну, лишь в углах губ она по-семитски застывала бело-серой пленкой.
Да, кстати, зрение мое в постоянной темноте ослабело, приходится пользоваться очками. Естественно, при общении с людьми я их снимаю, так как они могут упасть и разбиться. Стекла моих очков вырезаны из горного хрусталя все тем же Дедалом, то ли в приступе раскаянии за создание для меня темницы, то ли в качестве подарка на мое совершеннолетие. Не надо забывать, что неутомимому Дедалу я, пусть и косвенно, обязан своим появлением на свет.