Борис Штейн - Донный лед
Заходим - стол накрыт. Коньяк, вино, фрукты, закуски, белая скатерть, хрусталь, холодная кура, жена улыбается, снует туда-сюда, из кухни уже запах кофе раздается. Верите, стыдно стало. Дядя же. Хотел признаться, но не стал. Сидим питаемся. Тосты говорим. За дорогих гостей. За дорогого хозяина и его гостеприимный дом. Потом дядя делает жене знак, и она исчезает, как ее и не было. Я говорю другу:
"Посмотри, как машина, проверь двигатель".
Друг исчезает, как его и не было. Сидим с дядей, молчим. Потом дядя наливает, говорит:
"За дружбу и взаимопонимание".
Осушаем. Дядя ставит фужер и так тихо говорит:
"Сынок сколько?"
Я говорю:
"Хорошая кура. И приготовлена хорошо. Хвала вашей хозяйке".
Дядя говорит:
"Сыпок, сколько?"
Я говорю:
"Что сколько?"
Дядя говорит:
"Сколько стоит твоя пленка?"
Я говорю:
"Не продается".
Дядя говорит:
"Знаю, что не продается, но может испортиться".
Я говорю:
"Не может испортиться. Хорошая пленка. Московская".
Дядя говорит:
"Ты же наш, кавказец".
Я говорю:
"Я кавказец. Но я работаю в Москве. Скажите лучше, уважаемый, на какие нетрудовые доходы вы все это имеете?"
Дядя говорит:
"Тысяча, сынок".
Хорошо излагал Арслан Арсланов. Динамично, в лицах, все увлеклись. Сеня тоже увлекся и посмеивался вместе с остальными. Варька примостилась рядом с Сеней, смеясь, прижималась к Сене горячим плечом, - Сеня был уже без пиджака, в одной клетчатой рубахе, и так ему было славно, как никогда, наверное, в жизни.
- Сижу и думаю, - продолжал Арслан Арсланов, - тысяча - хорошие деньги. Я тогда не был бедный. Из рейса привез кое-что. Но тысяча - хорошие деньги. Был бы не мой дядя - наказал бы его на тысячу рублей за нетрудовые доходы. Но родной дядя - нельзя. Пошутить, конечно, можно. А грабить - нет, нельзя.
Дядя говорит:
"Я небогатый человек, сынок. Для Москвы, может быть, и богатый. А для Кавказа - нет, небогатый. Две тысячи. Больше не могу".
Я говорю:
"Спасибо за угощение. Очень приятно было познакомиться".
И встаю.
Дядя говорит:
"Куда же ты, сынок?"
Я говорю:
"В Москву".
Дядя говорит уже с болью:
"Две тысячи пятьсот".
Я говорю:
"Где мое кепи?"
Беру кепи и откланиваюсь.
Дядя провожает меня до калитки, ничего не говорит, знает, что я оглянусь. Я подхожу к машине, открываю дверцу, оглядываюсь. Дядя стоит у калитки, три пальца показывает. Я делаю отмашку, уезжаю.
Только еду, конечно, не в Москву, а в свое родное селение к родителям. Там начинается пир: я приехал. Всем родственникам посылают телеграммы. Дяде тоже. Племянник приехал - приглашаем. Ну, по нашим обычаям, дядя приезжает. Племянник приехал - не может не уважить. По нашим обычаям. Приезжает, заходит в дом. В доме пир горой. Отец вскакивает, навстречу идет, мать встает, навстречу идет, сестра встает, навстречу идет. Дядя их отстраняет, смотрит в дальний угол, во главу стола, там я сижу. Дядя молчит, ничего не говорит, разворачивается, начинает уходить. Тут я поднимаюсь с места, подхожу быстрым шагом, говорю: "Дядя, извини". Никто ничего не понимает. Тут дядя со стенки кнут снимает - у отца на стенке кнут висел красивый, с наборной ручкой. Ну, дядя кнут снимает и раз меня по чему попало, раз по чему попало, я только лицо закрываю, уклоняюсь, а сопротивляться не имею права, по нашим обычаям.
Все смотрят, ничего не понимают, дядя отхлестал, утомился, дышит тяжело. "Щенок", - говорит. Сам маленький, а я высокий, снизу вверх смотрит на меня. "Щенок, - говорит. - Я, говорит, из-за тебя, щенок, за два дня дом продал и машину переоформил. Это сколько стоило?"
Сеня смеялся до сладких слез. Сытый и обогретый и потому расположенный к юмору и благодушию, он думал растроганно и отчаянно, что, может быть, вот она, судьба-то его, - славная эта Варька и двое славных ребятишек, из которых один, можно условно сказать, почти что его.
Добрый по натуре человек, Сеня Куликов почти влюбленными глазами смотрел на Арслана Арсланова и его незаконную сожительницу Нину, не имея в душе осуждения, и думал только, что вот есть у человека счастливый талант может и рассказать, и в лицах изобразить, а о том, что Арслан Арсланов, по сути дела, авантюрист, и своими непосредственными делами, то есть гаражом, занимается плохо, и техника безопасности у него не соответствует, об этом он в настоящий момент не думал.
Варька тоже смеялась до сладких слез, расслабленно повиснув на Сенином плече, и у Сени тихонько кружилась голова. Ощущение теплого и мягкого Варькиного тела и слабый, но проникающий в самую душу запах парного молока вот что вызывало это приятное головокружение. А в довершение всего Варька запела негромким чистым голосом, и все стали негромко ей подпевать. Это была старая песня - грустная и удалая. "Скакал казак через долины" - так она начиналась, так она, наверное, и называлась. Песня эта удобна была для застольного исполнения, потому что припев ее имел каждый раз те слова, что и запев, и все, не знающие этой песни, могли ее все-таки петь.
- "Прошел уж год, казак вернулся, - пела Варька, - в свое родимое село".
И все стройно ей подтягивали, причем смотрели ей в рот, как бы ловя слетающую с ее губ мелодию.
Прошел уж год, казак вернулся
В свое родимое село...
Сеня тоже смотрел Варьке в рот, ловя мелодию, и, несмотря на полное отсутствие музыкальных способностей, участвовал в песне довольно удачно. Варька отстранилась немного, отодвинулась, выпрямилась, подобралась вся. Она относилась к песне серьезно.
Ребятишки возились в углу возле двери - строили чего-то там из кубиков. Пацаненочек голоса не подавал - то ли спал, то ли просто так тихо существовал, никому не мешая.
Навстречу старая старушка...
И речь такую говорит...
Тут в дверь постучали и, видимо, сразу же вошли. Сеня сидел, полуобернувшись к Варьке, почти спиной к двери, и оглядываться сразу не стал, оглядываться ему не хотелось. Он словно бы надеялся, что посторонний этот стук и чье-то вторжение можно отменить, и станет все, как было минуту назад, и все смотрел на Варьку, ожидая продолжения песни, но Варька песню не продолжала, лицо ее словно окаменело, и вся она словно окаменела и смотрела уже мимо Сени, через Сенино плечо, в сторону двери, и тогда Сеня обернулся.
У двери, подпирая шапкой притолоку, стоял, расставив ноги, Варькин муж Николай и прижимал к себе Наташку, которая вжималась носом в его поросшую многодневной щетиной щеку и обвивала ручонками мощную дубленую шею.
Тяжелое, давящее молчание повисло в комнате. И в этом молчании, в этой расползающейся по комнате тяжести Варькин муж Николай, не спуская с рук Наташку, ни на кого не глядя и тем более никому ничего не говоря, проследовал, не сняв унтов, к детской кроватке и застыл, разглядывая красными, словно обожженными морозом глазами малыша, который сучил ножками и, пуская слюни, расползался беззубым ртом в бессмысленной улыбке.
Он прокопченный был, Николай, с ног до головы и обшарпанный - настоящий бич, бродяга, перелетная птица, горе-работник. Нелегко, однако, бродяжничать по морозному времени. Сколько костров пожег он на дорогах, дожидаясь попуток, никому, конечно, не было известно, но сомневаться не приходилось намытарился вдоволь. Не заладилось, видно, у него и на приисках, раз приполз обратно к Варьке, которой он был - Сеня в этом не сомневался - не нужен. Не нужен-то не нужен, а Наташка вон прилипла к нему - родная кровь, и никуда от этого не денешься.
Больше всего Сене захотелось провалиться сквозь землю. Но, поскольку это было невозможно, оставалось другое, более реальное желание - чтобы кто-нибудь нарушил эту гнетущую, эту уже больше невыносимую тишину и чтобы можно было уйти.
И такой человек, к великому счастью, нашелся. Это был, разумеется, Арслан Арсланов.
- Так, - сказал он потухшим, но все-таки ясным голосом, - спасибо за угощение, нам пора.
Никто ему не ответил, но гости поднялись, словно это была армейская команда "выходи строиться", и спешно стали натягивать валенки и полушубки и одевать детей. Причем Сеня оделся быстро и тоже помогал одевать детей...
ПОСЕЛОК СЕВЕРНЫЙ. ОБЩЕЖИТИЕ.
КАБИНЕТ ЗУДИНА
Зима выдалась ранняя и снежная, а значит, не жестокая, даже можно сказать - мягкая. Потому что снегу сопутствует безветрие, а в безветрии мороз терпим, дыхание не перехватывает. В прошлом году затянулась оголтелая осень, в ноябре ударили морозы, снега долго не было, мерзлые комья земли рвали валенки, ветер хватал за горло, над поселком носилась серая колющая пыль. В этом же году снег пришел вместе с холодами, и мороз не угнетал, а веселил, и валенки поскрипывали. Зудин шагал по главной улице поселка, по краю широкой, хорошо накатанной дороги, - он сам эту дорогу отсыпал. В том смысле, что его мехколонна отсыпала этот участок дороги. Но в дорожностроительном мире бытует такая вольность; эту дорогу отсыпал Зудин, а эту, скажем, Овчаренко. Так же примерно говорят о себе капитаны всех в мире флотов, отождествляя себя с судном: "Я лег в дрейф"; или: "Я ошвартовался"; или: "Я бросил якорь у входа в Каттегат". Улица была пуста: рабочий день еще не окончился, да и потом, часа через два, когда люди пройдут с работы домой, в столовую и общежитие, она опять опустеет: хоть и мягкая сравнительно зима, но не настолько, чтобы просто прогуливаться. По правую сторону дороги стояло более десятка щитоблочных мехколонновских домов, и несколько ребятишек возились там с санками возле высокой деревянной горки, - горку Зудин строил непременно на каждые пять-шесть домов.