Кухонный бог и его жена - Эми Тан
Именно такой я запомнила ее: сидящей в своей комнате и распускающей волосы. Она позволяла мне их трогать.
Что еще сказать? Конечно, я плохо ее помню. Мне было всего шесть дет, когда она исчезла. Но некоторые моменты мне запомнились очень четко: тяжесть прядей, уверенность руки, когда она держала меня, то, как она чистила яблоко одним длинным завитком, который падал мне в ладонь желтой змейкой. Помнишь? Я научилась этому у нее, чтобы потом точно так же чистить яблоки для тебя.
Все остальные воспоминания о ней у меня спутаны. Однажды, уже после ее исчезновения, я увидела картину, на которой она была изображена. Ее рот на той картине казался мне незнакомым: слишком жесткий, с поджатыми губами. А глаза потерянные и грустные. В той нарисованной женщине я не узнала свою мать, но мне очень хотелось поверить, что это именно она, потому что больше у меня от нее ничего не осталось.
Я держала портрет на коленях, вглядываясь в ее лицо, но как бы я его ни наклоняла, глаза никогда не смотрели на меня, всегда в сторону. И нельзя было понять, о чем она думала, а догадаться сама я не могла. Чем были заняты ее мысли до и после написания портрета? Я не могла у нее спросить, как и задать вопросы, накопившиеся у меня за это время. Почему она так сердито разговаривала с моим отцом, но продолжала широко улыбаться? Почему по ночам ругалась с зеркалом, словно принимала свое отражение за кого-то другого? Почему сказала, что больше не может носить меня на руках и что мне придется научиться ходить самостоятельно?
Однажды, через несколько лет после ее исчезновения, когда мне было около десяти, я, рассматривая портрет, заметила на маминой щеке небольшое пятнышко плесени. Оно постепенно росло. Я взяла мягкую тряпицу, смочила ее водой и вымыла эту часть изображения, но щека стала лишь темнее. Тогда я стала мыть с нажимом и нечаянно стерла половину лица! Когда я это заметила, то плакала так, словно своими руками убила маму. После этого я не могла смотреть на картину без ощущения огромной потери. Потому теперь у меня нет даже портрета моей матери.
Все эти годы я пыталась вспомнить ее лицо, слова, которые она мне говорила, всё, что мы делали вместе с ней. Я помню ее тысячью разных способов — так говорят китайцы: йи ван, тысяча мелочей. Это, конечно, преувеличение, но я думаю о матери вот уже семьдесят лет, поэтому в моей памяти вполне могли собраться даже десять тысяч мелочей. Только ее образ наверняка изменился тоже в тысяче мелочей, менялся с каждым моим воспоминанием, так что я уже им не доверяю.
Это так грустно! Очень грустно терять того, кого любишь, потому что память о нем постоянно меняется. И со временем уже начинаешь задумываться: тот ли это человек? Ты не знаешь, что именно потерял, потому что память вместе с воображением создают тысячу мелочей, и ты постепенно перестаешь различать, где правда, а где ложь.
Но кое-что я помню отчетливо. Например, почему у меня такие ноги. Видишь, какие они тонкие? Никаких мышц на икрах. Мама носила меня на руках, даже когда мне исполнилось шесть, вот как она меня баловала. Я отказывалась пройти сама даже десять шагов. И не потому, что болела или была слабой. Мне всегда хотелось видеть мир с высоты ее роста, как видит его она. Вот почему я не слишком много помню о тех днях, когда мы жили в роскошном шанхайском доме. Ни этого дома, ни людей, его населяющих, я не знала так, как ребенок, который ходит повсюду собст-венными ногами, обследуя угол за углом. Вспоминая то время, я вижу только комнату матери, которую делила с ней, и длинную лестницу, ведущую к прихожей с. полом, отделанным узорчатым камнем.
Я до сих пор вижу эту крутую лестницу, которая спиралью спускается с одного этажа на другой — мама, наклонившаяся над перилами, чтобы заглянуть на этаж под нами, держит меня на руках. Кажется, там жили другие жены отца, но это лишь мои догадки. Мама велела мне сидеть тихо, не задавать вопросов и не смеяться. И я так старалась не ослушаться, что даже задержала дыхание, хотя мне очень хотелось расплакаться и сказать, что мне очень страшно смотреть на ступеньки под нами. Потом мы услышали голоса слуг и отпрянули от перил. Мы обе одновременно перевели дух, и я крепко ухватилась за маму, радуясь, что мы не упали.
В любой час, когда я думаю об этой лестнице, перед моим внутренним взором встает комната, а потом еще что-то, и еще, пока память не доходит до того дня, когда мама ушла. Или просто все мои воспоминания о ней сжались в один день.
Посмотрев вниз с лестницы, мы вернулись в нашу комнату. Было еще очень рано, все остальные члены семьи спали. Я не помню, почему мы проснулись, и в голову мне не приходит никаких объяснений. Судя по цвету неба, оставался примерно час до появления служанки с завтраком.
Мама играла в настольную игру с красными и черными фишками, разложенными на доске. Она говорила, что это иностранная игра, которая называется чиу ке — «тюрьма и наручники».
И только сейчас, вспомнив об этой игре, чиу ке, я понимаю, что речь могла идти о шашках. Мама передвигала фишки по доске, объясняя, что разные цвета означают людей, воюющих под руководством разных командиров и пытающихся взять друг друга в плен. Но когда она попыталась растолковать правила подробнее, мой детский разум не справился.
Я тогда не знала, как сказать, что запуталась, поэтому просто пожаловалась, что проголодалась.
Я могла так себя вести с мамой: жаловаться и требовать. Она никогда не была со мной строгой, как некоторые матери. Она обращалась со мной даже мягче, чем я с тобой. Да, представляешь? Если я чего-то хотела, то не сомневалась, что получу, даже не задумываясь, что мне придется потом за это расплачиваться.