Михаил Салтыков-Щедрин - Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
Мы переживаем время суровых, но бесплодных поучений. Все как будто проснулись от пьяного сна и впервые встретились лицом к лицу с какою-то безнадежною, почти фантастическою действительностью. Отсюда — всеобщее изумление, поголовный страх. Именно только изумление и страх, потому что бросившийся в глаза хаос не вызвал в нас решимости разобраться в нем, не указал на необходимость отделить следствия от причин, согласовать накопившиеся жизненные противоречия и установить отправные пункты для будущего жизнестроительства, а только пробудил какое-то спутанное чувство, которое и овладело умами с неудержимою силой.
Спутанное чувство и формулу нашло для себя спутанную. «Прочь мечтания! прочь волшебные сны! прочь фразы! пора, наконец, за дело взяться!» — вот эта формула. Какие мечтания, какие сны, какие фразы — неизвестно. Почему эти мечтания, сны и фразы оказались бесплодными: потому ли, что они сами в себе не заключали зерна жизни, или потому, что это зерно было погублено сложившимися условиями — тоже неизвестно. И, наконец, в чем заключается дело, за которое пора взяться, — и об этом никто не говорит.
Одним словом, все жалуются и вопиют, что «фраза» заела нас, все настаивают на ее истреблении, и все на ее место предлагают… такую же фразу! И в довершение — фразу совсем не новую, а засиженную, истрепанную, почти истлевшую под наслоениями пыли и плесени. Фразу, которую в любом архиве, на любой полке можно прочесть в бесконечном разнообразии редакций…
Тем не менее мысль о необходимости перехода от мечтаний к «делу», по-видимому, оказалась настолько по плечу нашей «отрезвившейся» современности, что сомневаться в предстоящей ей блестящей будущности нет возможности.
Во всех трактирах и харчевнях разом раздалось такое множество трезвенных голосов, что в общей сумятице трудно различить, где кончается простое пустословие и где начинается подсиживание. Все требуют «дела», говорят о «деле», поучают, убеждают, негодуют на тему: «Дела, дела и дела!» Публицисты едва поспевают формулировать народившиеся требования, пожелания и аспирации. Один восклицает: «Прочь дурные фантасмагории, этот гнилой плод дурных страстей! прочь несбыточные и неосуществимые ожидания! да проглянет луч света в темную ночь мечтаний! да восторжествует здравый смысл!» Другой, положа руку на сердце, излагает: «Эпоха мечтаний, по-видимому, миновалась — и слава богу!* Злоба дня изменила характер свой, и из области блестящих, но туманных порываний вывела общество в область простого, но ясного и всем доступного дела. Будем же верны этой вновь народившейся потребности общества и вместе со всеми, желающими отечеству процветания, воскликнем: „Да исчезнут мечтания! да здравствует суровое, но плодотворное дело!"» Третий наивно подхватывает: «А что, в самом деле! не попробовать ли нам обратиться к делу? Авось либо…» и т. д.
И затем, наговорившись досыта, и публицисты, и устные представители общественного задора, как бы обращаясь к невидимому оппоненту, едиными устами возглашают: «К чему привели нас мечтания? — ни к чему!!» И вся окрестность вторит им: «Ни к чему!» И долы, и горы, и поля, и луга — всё, как один, вопиет: «Ни к чему! ни к чему! ни к чему!»
Но, как уже замечено выше, ни в трактирах, ни в публицистике никто до сих пор не обмолвился, в чем же должно заключаться «дело», которого вожделеют все сердца; никто не назвал его по имени. Воображению представляется нечто вроде пирога, который покуда стоит в духовом шкафу и поспевает. Когда он зарумянится, его вынут и подадут: «Кушайте!»
Такие внезапные всполохи человеческой мысли в особенности любопытны в психологическом отношении. Иной раз думается, что слово сказалось не понимаючи — ан оно сказано не только «понимаючи», но и с намерением подсидеть; в другой раз — наоборот. Думаешь-думаешь, стараешься разобрать, и все выходит: понимаючи — не понимаючи, не понимаючи — понимаючи. Самое лучшее в таких случаях — уйти от греха. Потому что если вокруг все скопом кричат: «Довольно мечтаний! довольно!» — то тут и самый скромный человек невольно скажет себе: «А что, в самом деле… авось…»
— Об «деле» надо сказать так: какое дело и в какое время! — говорил мне на днях отставной бесшабашный советник Рогуля.* — И дела надо требовать с осторожностью. Иное дело на взгляд совсем плевое, а, смотришь, исподволь оно округляться начинает. Округляется да округляется, и вдруг — вон оно куда пошло!
Повторяю, однако ж: представление о «деле» не только не новость в истории нашей цивилизации, но, напротив, составляет существеннейшую часть всего ее содержания.
По крайней мере, так искони было у нас в Пошехонье. Благодаря отсутствию мечтаний пошехонская страна поражала своей несокрушимостью; благодаря тому, что в ней никогда не замечалось недостатка в «деле», — она удивляла изобилием.
О несокрушимости пошехонской я говорить не буду, потому что считаю себя в этом вопросе некомпетентным; но о так называемом пошехонском изобилии побеседую с охотою.
Многие и до сих пор повествуют, что было время, когда пошехонская страна кипела млеком и медом.* «Арсений Иваныч, — говорят они, — при ста душах сам-четырнадцать за стол каждый день садился — а как жил!» Или: «У Анны Мосе́вны всего одна ревизская душа была, да и та бездетная, а жила же!» И, сделавши эти посылки, считают себя вполне правыми.
Что касается до меня, то хотя я остаюсь при особом мнении насчет подлинности и размеров пошехонского изобилия, но должен; все-таки признать, что лет тридцать тому назад жилось здесь как будто ходчее. Действительно, что-то такое было вроде полной чаши, напоминавшей об изобилии. Но когда я спрашиваю себя, на чью собственно долю выпадало это изобилие? — то, по совести, вынужден сознаться, что оно выпадало только на долю потомков лейбкампанцев, истопников и прочих дружинников* и что подлинные пошехонцы участвовали в нем лишь воздыханиями. Каким же образом это привилегированное изобилие достигалось теми, на долю которых оно выпадало? — на этот вопрос все Пошехонье, наверное, в один голос ответит: «Делом». Ибо старые дружинники не только понимали, в чем состоит «дело», но и умели разделить его на две части. Сами взяли в руки жезл, а аборигенам предоставили проливать пот и слезы. И дело не только шло как по маслу, но и творило подлинные чудеса. Из конца в конец кипела пошехонская земля слезами и по́том, как река в полую воду, и благодаря этому кипению пески превращались в плодородные нивы, болота — в луга, а Анна Мосевна могла благодушествовать при одной ревизской душе. И так ловко пользовались дружинники этим своеобразным изобилием, что и впрямь казалось, что ему конца-краю нет. Ужели это было мечтание, а не «дело»?
В начале пятидесятых годов потомки лейбкампанцев начали задумываться. Крепостное право еще было в самом разгаре, но в самой совести счастливых дружинников произошло раздвоение. Ряды поседелых в боях истопников постепенно редели и пополнялись молодыми дружинниками, которые не имели ни прежней цельности миросозерцания, ни прежней веры в крепостное право и его творческие силы. Это были люди колеблющиеся, не чуждые зачатков пробуждающейся совести, но больше всего чистоплотные. Чуть-чуть в то время «мечтания» не заполонили «дела».* Но бог спас. Новые дружинники слишком много любили досуг, лакомства и комфорт жизни, чтобы отказаться от «дела», которое их доставляло. Натворив тьму-тьмущую всякого рода несообразностей, то умывая руки и доказывая свою непричастность к крепостному строю, то цепляясь за него, они, после целого ряда бессильных и лживых потуг, пришли к убеждению, что их личное участие в пошехонских судьбах может только поколебать установившуюся традицию об изобилии пошехонской страны. И, убедившись в этом, в одно прекрасное утро, как тати, исчезли из насиженных предками гнезд, предоставив доверенным Финагеичам и Прохорычам продолжать исконное трезвенное пошехонское «дело», а плоды его высылать им по месту жительства. И Финагеичи не положили охулки на руку. Это было самое горькое время для пошехонцев-аборигенов, ибо они были обязаны делать «дело» против прежнего вдвое: раз — во имя интересов дружинника, и два — во имя интересов его заместителя. Ужели и это было мечтание, а не «дело»?
Наконец, когда пошехонец окончательно весь выпотел, надорвался и отощал, — наступило «время, всех освящающее»*. Из человека кабального пошехонец вдруг шагнул в «меньшие братья». Против этой клички он точно так же не прекословил, как не прекословил и против других бесчисленных кличек, с незапамятных времен на него сыпавшихся. И только тогда, когда увидел себя замурованным в «наделе»*, как будто задумался. И опять, не то иронически, не то машинально, спросил себя: «Посмотрим, какая из этого выйдет лебеда?»