Михаил Салтыков-Щедрин - Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
Никаких разъяснений и развитий это учение не требовало. Все оно исчерпывалось в своей краткой гнусности. Кого нужно было привести к одному знаменателю? — всех. По каким причинам? — по всем вообще. Что означало слово «знаменатель»? — все вообще, что заставляет человека страдать, корчиться от боли, изнывать. И плющильный молот, и «кошки»*, и плеть, и пресловутый «третий пункт»*, и клевета, и нравственные мучительства и истязания — всё на потребу! всё в большей или меньшей степени равняет людей перед лицом «знаменателя».
Для чего это нужно? — Беркутов никогда на этот вопрос не отвечал; но видно было, что для него дело было вполне ясно. Может быть, ему представлялась бесконечная пустыня, по которой рыскали звери и рвали друг друга зубами. Или, быть может, перед глазами его мелькал наполненный атомами хаос, из темной глубины которого выступал сатана… Во всяком случае, едва ли даже лично самого себя он выделял из той общей утрамбовки, которую должен был произвести «знаменатель», похаживая по обывательским головам.
Повторяю, однако ж: Беркутова весь город ненавидел, а в том числе и лица, за которых он, по наружности, заступался и от имени которых вчинал иски и дела. Но всего более ненавидели его чиновники, несмотря на то, что теория приведения к одному знаменателю, по существу, вовсе не противоречила веяньям того времени. Очевидно, что атмосфера до того была насыщена всевозможными знаменателями, что слышать это слово от какого-то случайного поганца становилось уж совсем нестерпимым. Поэтому, как ни боялись тотемские чины развлечений Беркутова и как ни ошеломляюще действовала эта боязнь на их отношения к «поганцу», тем не менее они все-гаки всемерно старались его донять.
Тотемский городничий не раз призывал Беркутова и угрожал ему:
— И от кого ты, поганец, уродился? — кричал он на него, — и как земля тебя, демона, носит? как не задохнешься ты в паскудстве своем? Вот погоди ужо̀! сгною я тебя в остроге! сгною, как пить дам!
И действительно, от времени до времени изобретал какую-нибудь выдумку и сажал Беркутова в острог. А однажды даже и впрямь едва не «сгноил» его в тюрьме. И вот по какому случаю.
В то время относительно доносителей по первым двум пунктам* держались такого правила: коли любишь доносить, то люби и доказать свой донос (по пословице «любишь кататься, люби и саночки возить»), а покуда не докажешь — сиди в остроге. Правило это, мудрое и человеколюбивое, налагало на доносчиков известную узду и вполне оправдалось вакханалиями «слова и дела», которые были еще у всех на памяти. Доносить было и сладко, и жутко. Сладко потому, что донос столь блестящий сразу ставил доносчика в мнении сограждан на недосягаемую высоту; жутко — потому, что тот же донос в случае неудачи мог низвергнуть своего автора на самое дно преисподней.
Начальство не любило блестящих доносчиков. Во-первых, оно но природе своей охотнее утирало слезы,* нежели извлекало их; во-вторых, оно отлично понимало, что в какой-нибудь Тотьме не только двух первых, но и вообще никаких пунктов невозможно и предположить. Поэтому обилие подобных доносчиков считалось карою и вредным усложнением административного механизма. В доносчиках тем охотнее видели беспокойных и даже злонамеренных людей, что страсть к доносам не ограничивалась какою-либо специальностью, но распространялась вообще на всё и на всех. Первые два пункта представляли собой как бы лакомство; обыкновенною же пищею для доносов служили заурядные поступки уездных и губернских чинов. Понятно, что последние пользовались всяким случаем, чтобы подловить хотя тех шустрых негодяев, которые самонадеянно пускались в слишком смелое плавание по безграничному океану ябедничества.
Именно такой грех случился и с Беркутовым. Каким-то образом он не рассчитал себя и вместо пьедестала очутился в остроге. На этот раз он засел там уже не на неделю и не на месяц, как прежде, а на целые годы. Однако ж узы не только не пролили мира в его озлобленную душу, но еще больше ожесточили ее. Ежели, с одной стороны, ему периодически напоминали о представлении доказательств, подтверждающих сделанный им донос, то, с другой стороны, он отвечал на эти напоминания усугублением ябеднической деятельности. Каждый день он являлся в смотрительскую и оттуда наводнял присутственные места доносами и кляузами. Власти смутились. Вышло нечто совсем неожиданное. Заключение Беркутова в острог не только не облегчило движения административного механизма, но чуть было совсем не затормозило его. Беркутов на досуге всех завинил: не только людей, находящихся у кормила, но их жен, своячениц и снох. Чувствовалась потребность во что бы ни стало развязать этот узел, и наконец его развязали тем, что административным порядком водворили ябедника в Пошехонье.
Здесь его встретил тот самый городничий, который так благосклонно выслушивал Андрея Курзанова и дивился его разуму. И встретил, надо сказать правду, неблагосклонно.
— Ты у меня смотри! — кричал на Беркутова городничий, — ябедничать или доносы писать — и боже тебя сохрани! У нас здесь покудова было смирно, так ежели что… сгною, поганца, в остроге! как пить дам, сгною!
Беркутов угрюмо выслушал эту угрозу и ответил на нее тем, что с первой же почтой на все пошехонские власти послал обстоятельный донос.
И в Пошехонье началась такая же суматоха, как в Тотьме. Но так как Беркутов был уже «ябедник заведомый», то на этот раз административный механизм был не особенно затруднен его деятельностью. Прошения и ябеды его оставались без рассмотрения и возвращались ему с надписью.* А городничий, узнав из этих прошений, что он не только мздоимец, но и кровосмеситель, возвращая их доносителю, говорил:
— Уж сгною я тебя в остроге, поганец! убей меня бог, коли не сгною!
Беркутов задыхался и сох. Он сознавал себя в положении пойманного волка, на котором всякий мог срывать зло, а он — ни на ком. Хотя же он и продолжал греметь по всем кабакам, что всё и всех необходимо привести к одному знаменателю, но пошехонцы, убедившись, что начальство относится к нему немилостиво, не только не доверяли его словам, но даже не раз содействовали его заключению в клоповник, как возмутителя.
Долго ли, коротко ли так шло, но мало-помалу времена изменялись. И опять-таки к лучшему.
На городничество прибыл Стратигов и, несмотря на свое калечество, сразу понял, что Беркутовым можно отлично воспользоваться, ежели взяться за дело умеючи. Он велел привести его и, указав на костыль, спросил:
— Видишь?
— Вижу, — ответил Беркутов, и что-то вроде улыбки впервые скользнуло на его губах.
— Ну, так вот что. Если ты про меня хоть одно слово, хоть полслова — в гроб, поганца, заколочу! Ни под суд отдавать не буду, ни в острог не посажу — сам, собственными руками… слышал?
— Слышал. Что кричишь! — сфамильярничал Беркутов.
— А коли слышал, так и намотай себе это на ус. Ну, с богом! Каждое утро будь здесь. И чтоб всё, что в городе… понял?
На другой день в «Уединенном пошехонце» появилась передовая статья, в которой доказывалось, что ошибочно мы называем ябедниками и доносчиками тех, кои от усердия о происходящих в городе вредностях извещают; и что, напротив, «всемерно необходимо оное рвение поощрять, дабы злодеи и прочие развратные люди, прежде нежели умыслить в сердцах своих пагубу, наперед знали, что городническое правление об оной уже уведомлено и находится в ожидании».
Перед Беркутовым словно небеса разверзлись. Не то чтобы он изъял Стратигова из кипевшей в его сердце ненависти к человечеству вообще, но он надеялся доказать ему эту ненависть впоследствии; теперь же решился воспользоваться им как подспорьем для осуществления учения о знаменателе. В течение какого-нибудь месяца благодаря его известительному рвению Пошехонье переполнилось такими преступлениями, о которых самое разнузданное пошехонское воображение никогда не смело мечтать. И, что всего важнее, открыватель этих фантастических преступлений назывался уже не доносчиком, а известителем. Но этого мало: постепенно Стратигов так распалился ревностью, что уже не ссылался на свидетельство Беркутова, а просто говорил: «До сведения моего дошло» — и дело с концом.
Тем не менее действия Стратигова были настолько бестолковы и порывисты, что удовлетворить Беркутова не могли. Стратигов мздоимствовал, дрался и затем стихал, считая себя на время удовлетворенным; Беркутов же стремился к тому, чтобы постепенными мерами довести город до тоски. «Сухоту сердечную навести надо, — говорил он, — мглу непросветную, чтобы ни злакам, ни плодам земным, ни людям — ничему бы свершения не было!»
Сверх того, Стратигов не знал, что̀ именно следует защищать и что̀ преследовать; хотя же Беркутов понимал в этом случае не больше Стратигова, но все-таки чувствовал, что в действиях городничего существует какой-то изъян. Что нет у него ни ясно сознанной цели, ни общего плана, который устранял бы бесплодную суматоху, а прямо указывал бы, куда и зачем нужно идти. Простая драка, простое мздоимство — разве за этим одним гнался Беркутов?