Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
Ладно, что там, всем спасибо, все свободны. По плану – финальный банкет! Отпускаем девушек краситься, мужчины могут хотя бы умыться. Я с трудом узнаю́ вещи в своем чемодане. Лицо в зеркале и вовсе незнакомо. Кто я? Сколько мне лет? Рассказали бы, но вокруг меня – никого, лишь тишина.
Слишком много людей. Удаленщикам некуда наряжаться в обычной жизни, и в честь корпоратива все решили оторваться. Проплывает мимо чье-то голое плечо, затянутая в полупрозрачное нога. Вздымаются груди рококошным сугробом, сливочным, избыточно белым. Мне кажется, я и без трусов выгляжу целомудреннее. Худые люди напоминают манекены, в которых зачем-то поселился дух. Чувственность находит свою форму по мере нарастания плотности. Полные выглядят развратно, даже если текущий канон их не очень-то жалует. Когда их помещают на обложку – развязность побеждает, плоть пирует. Вне зависимости от пола и предпочтений, от пышного декольте невозможно оторвать взгляд.
Тимур берет меня под руку, а ведь я даже не успела понять, откуда он взялся. Не по себе, но что я, в самом деле. Моя голова генерирует слишком много смыслов, больше, чем я успеваю понять. Но это всё – пустое. Люди вообще состоят из пустоты, и вот, пустое место Тимур с урчащим аппетитом заполняет себя тарталетками и салатом. Пустое место Оля тоже что-то жует – бумагу, резину.
– Вкусно, скажи же?
Соглашаюсь. Не помню, чтоб мне когда-либо вообще хотелось с ним спорить.
Веселый румяный Тимур шкодливого вида. Кончики его ушей светятся красным, будто лампочка зажглась в голове. Такое невинное создание, а я тут выдумываю черт знает что. Может быть, мне бы просто хотелось, и поэтому я ищу подтверждения. Наваждение, глюк, уходи.
Прекрасно: жена пишет ему в мессенджер, Тимур отвлекается на ответ. У обоих детей температура, дети будут капризничать и орать всю ночь; один замолчит, так второй подначит – и снова хором… Слава богу, что мы завтра уже по домам. Выпьешь еще, Оль?
Какие-то конкурсы, боже мой. Боссиха изображает танец страсти, отдувается за весь отдел на правах старшей. Преувеличенно аплодируем. Когда она возвращается за свой столик, Тимур перехватывает ее и целует руку, в знак особого восхищения. Да просто так он всё, такой уж угодничек. Что, к боссихе теперь ревновать будешь? Ущипнула себя – ну, позорище. Как же тошно стало.
Наконец, врубили погромче музыку – и все разошлись. Танцпол, курилка. Мне всегда одиноко в такие моменты. Я не люблю танцы, курить бросила семь лет назад. Тимур остается рядом со мной. Из дружеской солидарности?
Перекрикивали музыку, пили. Я вспомнила, как в детстве родители и их друзья плясали под «Ушаночку». Молодые красивые люди без отсидок, разве что условка висела на ком-то за мелкие грешки. А всё – тоска по прошлому, собаки мчатся по запутанным следам. Слишком русские, что ли? Не понимаю.
– Ха-ха, надо поставить своим малым. А вдруг они уже всё знают на подкорке? И кулаком в решетку кроватки, патетично: «Эй, начальник, молока принеси!».
Хохочу. Впрочем, Тимуров отчим был больше по «Шансоньетке».
– «Дурочка!» – с выражением так, аж в голосе слеза. Мать откликалась, да.
Окстился, завис. Налил еще. Грянул медленный, дал руку. Ведь от танцев ничего не бывает, танцы – это просто танцы? А я не дышу эти три минуты. Всё понятно, а понимать это всё нет никакой возможности. Музыка обрывается. Тимур ловит мой взгляд и выдает умоляющую гримаску – брови вверх, все уголки на лице вниз.
Срываюсь с места, успевает спросить, куда, отвечаю, что просто в туалет. В уборной путаюсь в застежках платья, поправляю макияж, чувствую отвращение к своему отражению. Да что он блин делает, будто под кожу залазит между слоем жира и мышцами, скатывается в тугой клубок. Написать, что стошнило, а самой сбежать в номер, скрываться, спасаться, выдирать его из себя, пока он не пробрался слишком глубоко. Дернула дверь со всех сил, выскочила, поймала всей грудью счастье побега. И угодила в капкан.
– Я тебе совсем не нравлюсь, да?
Тимур ведь не сразу спросил, какое-то время наматывал круги, от самой поверхности шел вглубь. Он всё петлял, я изворачивалась, держалась; так и змеились. И вот, с отчаянием на лице, будто бы на последнем вздохе, бросает в меня страшное:
– Я тебя люблю. Я никого, как тебя, никогда не любил.
Признанием рыбу глушить впору. Пока я стояла, опешившая, нырнул вперед шеей, будто в петлю, поцеловал меня. Ответила.
Расцепились: увидит еще кто. Вернулись за столик. Молчали. Сжал руку, и снова брови вверх, а уголки на лице вниз. Невыносимо. Моя нижняя губа дрогнула, будто сейчас разрыдаюсь. Носогубные складки горестно хмыкнули. Потянул меня за руку из-за стола. Встали, шли чуть поодаль. Ко мне.
Я люблю тебя страшно, у нас с тобой шашни. Шашни, умноженная на два «ш» из слова «пошлость», раненая, растерянная «а». Шашни.
– А язык у тебя – маленький и острый, как клубника, – замечаю я после всего.
Ты молчишь; за тебя отвечает снег.
Вселенная лопнет
УТимура «Сапсан» в девять утра, значит, выезжать из пригорода в семь.
Прощаться – отвратительно. Вцепилась в него, как мертвец в скафандре – в последний кислородный баллон. Мимо проплывают луны и месяцы, душат равнодушием. Всё светится космическим синим, но это всего лишь предрассветная подмосковная темнота.
Завтракать не могу. Привидением спускаюсь сквозь холл, мимо банкетного зала, по знакомой тропинке, в лес. Почему нельзя лечь вниз лицом и перестать дышать? Зачем нам этот рефлекс, только чтоб мучить нас подольше?
Глянула в смартфон, сообщение: успел. Всё такой же веселый. Чему ты радуешься?
– Тебе. Нам.
Радоваться нечему. Возвращаюсь физически домой, но я всё еще брожу меж тех сосен. Я ложусь на снег, а снег ложится на меня. Вода на лице покрывается тонкой корочкой – и вот, меня уже нет.
Тимур знает обо мне всё. Мы на связи сутками. Болтаем до трех ночи, чтобы снова списаться утром. Без понятия, когда он успевает работать. Как-то вечером я поймала себя на том, что нарисовала одну-единственную черточку за весь день.
Тимур говорит, что очень хотел бы развестись. Но дети – это ведь главное. Будто у него тоже есть кормящая грудь, но она не на теле, а в душе. Не может быть