7 октября - Александр Викторович Иличевский
А потом в какой-то момент вообще все стихло. А он все сторожил развалины. Пытался представить, что когда-то он жил здесь, внутри, и ничегошеньки от этого не осталось. Думал он не только об Артемке, думал он и о матери. Она умерла в Калифорнии, как и бабушка, как и прадед, пустивший себе пулю в висок в центре Лос-Анджелеса, выйдя в очередной раз от доктора, теперь сообщившего ему о том, что его онкологическое заболевание неизлечимо и что впереди мучительная смерть. Мать просила Глухова быть поблизости от ее могилы, на всякий случай, – такое странное, казалось бы, желание, ведь духи вездесущи. И в какой-то момент Иван засобирался в Калифорнию, ему надо было закрыть свой особенный гештальт – быть ближе к могилам бабушки, матери, прадеда, – ибо что-то всерьез проникало в него в те мгновения, когда он думал о родном прахе, что-то уверенно первобытное и стержневое влекло его на тихоокеанский берег, где были упокоены кости тех, кто его любил больше жизни и кого он так любил, что весь был сделан из их о нем представления: неграмотная бабушка в шутку дразнила его «академиком», а мамочка попросту любила почти все, что он делал и говорил. И любовь ее была главным рычагом, благодаря которому он оказался зашвырнутым в Газу: испытанная им любовь матери двигала всем его существом, была тем огнем, которым он пылал по отношению к Артемке, и, возможно, этот огонь служил сейчас его сыну. Как? Он не знал, но верил. «Все сущности в мире суть вера, все до последнего атома». И еще он подумал, что за ним, за Глуховым, стояла нескончаемая вереница детей и некоторые из них были детьми собственной мысли. Был ли Глухов ребенком своей мысли? Ему это еще предстояло узнать. А мысль его была такая: «Смерть других ставит под сомнение ваше собственное существование. Особенно если это родители. Струна, связывавшая вас с теми, кто произвел на свет ваши боль и наслаждение, звучит при обрыве пронзительно и нестерпимо. Тем не менее некоторые пытаются этот звук развернуть в элегию. Когда умирает мать, рвется еще и пуповина». Глухов все время слышал мамин голос: делай то, не делай это. Мать – особенно тревожная мать – это проблема для ребенка и, следовательно, для мироздания. Семья его мамы – сплошь ссыльные, иными словами, пришибленные, жители городов Пришиб: этому названию небольших населенных пунктов несть числа на границах империи. Сталинское время – страх быть сосланным снова (и теперь в более прохладные края) – вот что владело членами семьи в течение ХХ века. Естественно, печать тревоги осталась на потомках. Когда Глухов с мамой должны были встретиться в городе, это происходило всегда на одном и том же месте: на Тверской у телеграфа. Однажды он поднимался от метро мимо гостиницы «Интурист» и увидел маму, стоявшую на тротуаре посреди московского июня с дорогущими лайковыми перчатками в руках. Мама стояла и плакала. В тот день объявили результаты зачисления студентов в МФТИ, и она не знала, что Глухов поступил, всегда предполагая худшее. Перчатки она купила, потому что он всегда о них мечтал, обходясь варежками. Заплаканная, она протянула перчатки, а Глухов обнял ее, и они пошли на телефонный переговорный пункт сообщать отцу об удаче. Когда умирает мать, обваливается половина мира, исчезают стены между тобой и пустотой.
Одиночество сына Глухов понимал как нахождение в звездной тьме. В совершенной, жестокой отделенности от всего на свете: от Создателя, родителей, от того, что могло хоть как-то связывать живое существо с обитаемой планетой, со Вселенной как таковой. Происшедшее на святой когда-то земле так осквернило эту святость, что на ее месте образовалась чудовищная бездонная пустота, способная засосать в себя все живое. Глухов не понимал, как эта нечистота могла произойти в присутствии Бога. И самое главное, что из этого ничто и была сделана пропасть, которая поглотила его вместе с сыном.
«Папа, папа, где ты, папа? Я люблю тебя, но где ты? Почему ты медлишь? Почему ты – нет, ты не сильный, ты добрый. Ты пьяница, ты маму не любил, ты со мной мало возился, но я люблю тебя, папа, потому что ты папа, ты добрый. Ты никогда меня не наказывал всерьез, наверное, по большей части потому, что тебе было на меня наплевать. Так я думал. Когда я вырос, я понял, что дети, скорее, не любят своих родителей с каким-то свободным умыслом. Папочка, миленький, я должен сказать тебе… Мне отрезали писюлю, не ругай меня за это, пожалуйста. Я почти не виноват. И я виноват… Они пришли внезапно. Это – люди, которые здесь меня кормят. Мне сначала было очень больно. Но потом они мне что-то вкололи и мне стало все равно. Только потом я понял, что произошло. Папочка, милый, не ругай меня. Я не смогу исправиться, но, может быть, ты сможешь забрать меня отсюда. Будь, пожалуйста, добреньким, ты же никогда меня не обижал, милый папочка. Только однажды, в детстве: я капризничал, ты утром поддался моим просьбам, моему канюченью и купил мне настольный футбол – жестяной прямоугольник с фигурками футболистов на пружинках, – да, я был несносен, и ты решил меня наказать, получилось очень плохо – вожделенную игру ты разбил ногой: приставил к стене и сложил ударом вдвое. О, как я плакал, как горько было – я помню это. Господи, все мы дети, все мы дети своих родителей до самого последнего вздоха. И если бы у меня когда-нибудь родился сын, я бы тоже его так наказал – не то в память о тебе, не то в назидание, не то ради мести, не то просто в качестве подражания. Как хорошо, что теперь у меня не будет сына! Папочка, любимый, ты многому меня научил, но я мало что умею: например, умею паять, зачищать проводок от изоляции, отскребать лак на жилках, облуживать их в канифоли и припое и только после этого спаивать концы с концами. Но теперь концы с концами мне не спаять никогда. Мне недолго, папочка, осталось, но я хочу еще повидать Новую Зеландию, очень хочу увидеть те места, в которых снимался «Властелин колец». Новая Зеландия – это место, которого нет. Я хочу туда. Наверное, таким нам представляется рай – местом, которого нет. Но мне нравится «Властелин колец»: это мой мир, потому что там добро непременно побеждает зло, непременно эльфы и хоббиты справляются с Сауроном. И то, что я сейчас такой маленький хоббит, слабый, но смелый, пусть даже и такой, как сейчас, – вот