Красные блокноты Кристины - Александра Евгеньевна Шалашова
под внутривенным наркозом вам
Я ничего не знаю. Я ничего не знаю дальше, а у Аллы аллергия на внутривенный наркоз, она умрет, если у нее случится аппендицит. Или лопнет киста яичника. Или что-то подобное страшное произойдет. Как она живет, по улицам ходит, не боится? Так страшно сделалось – как-то же она поняла, что аллергия, значит ли, что уже задыхалась, умирала?
Алла, я пишу, зачем женщины делают лабиопластику?
Вообще-то плохо надоедать так, должна сама найти, но хочется, чтобы говорила со мной, объясняла. Только тогда начинаю чувствовать, как мы различаемся, что у меня есть свой аккаунт, хотя ничего и не выкладываю. У меня ведь жизнь есть. У меня работа.
По-разному, она отвечает почти сразу, есть те, кто непременно гладенько хочет, как в фильмах, понимаешь
В фильмах гладенько, да. Я только не больно их смотрю
Правильно, зачем
А вы смотрите?
Завтра у меня не будет работы, не будет трех – нет, уже двух даже – оставшихся постов.
Ну, я одна живу. Во-вторых, кто-то сам себя стесняется, хочет быть лучше.
От стыда не спрашиваю ничего дальше, вспоминаю ее тонкие губы. У меня тоже тонкие, бабушкины. И мамины, хоть об этом и не люблю.
А у нее тонкие – чьи?
Добрый день, дорогие друзья! Я очень люблю свою работу, я считаю очень важным делать мир красивее и лучше. Потому что главное в мире – это вы мои красавицы на чьи лица я радуюсь каждый день когда захожу в ленту и вы в ней
Я расставляю запятые, отправляю маркетологу, что обычно посты перед публикацией смотрит, – обычно она какой-нибудь смайлик сразу присылает, а тут молчит. Ясно почему.
Женечка, что вы пишете такое, разве это похоже на меня? Кажется, вам нужно отдохнуть. А про лабиопластику напишите подробнее – о периоде реабилитации, о том, что не нужно бояться. Почитайте статьи. Ну же, соберитесь, ведь осталось немного. И только личная симпатия к вам заставляет меня это писать. Вы такой одинокой показались, маленькой.
Сколько вам, двадцать?
Мне двадцать семь, но не говорю.
Я-то сама некрасивая, и там не гладенькое – просто не обращала внимания, не задумывалась.
Но вы постараетесь еще, Жень?
Да, да, я буду очень стараться, обещаю, сейчас удалю прежний текст и заново начну. Да только нельзя помнить, что мне двадцать семь, а нужно, чтобы тридцать семь, иначе никто не поверит.
Знаете, я бы очень хотела еще раз встретиться с вами. Хотя понимаю, как это может прозвучать. Если в пятницу? Только не в «Старбаксе», хорошо? Отведу вас в какой-нибудь хороший ресторан, чтобы вы хоть поели. Серьезно, такие ручки тоненькие. У меня такие, кажется, в седьмом классе были. Это потом растолстела.
Не спорьте, пожалуйста. Я же врач, все о себе знаю.
Когда обрезала волосы, мама сказала, что я никогда не выйду замуж. Что же мы имеем, продолжала мама, носик-пипку, стрижку под мальчика, маленькую грудь, тонюсенькие губы – ты ведь могла бы и не усугублять, так ведь? Но ты сделала все, чтобы мужчины от тебя шарахались.
Мама, хотела бы я сказать, но ведь и у тебя губы тонюсенькие, и у меня от тебя взялись – больше неоткуда, отцовские не помню, да ведь и ты. Хорошо еще, что мама ничего о том, что там, не говорила, – в пять лет я уже сама мыться стала, не подпускала ее, даже плакала. И сама привыкла к тому, что у меня много плоти, много лишнего, все похоже на большой тропический цветок.
Может быть, у меня тоже аллергия на анестезию.
Может быть, Алле не нравятся большие цветы.
Я прихожу к ней с глупыми цветами в какой-то итальянский ресторан, Алла сидит спиной, и я боюсь, что повернется – и увижу взрослую красивую себя, замуж не вышедшую, детей не родившую, хорошую.
Здравствуй, милая.
После лабиопластики неделю следует соблюдать постельный режим и поменьше находиться в вертикальном положении. Первые дни нужно проводить антисептическую обработку швов, мыться водопроводной водой не стоит да и вообще
Волосы отросли, остальное с детства осталось.
Вечером я достаю из аптечки бритву и отрезаю все выступающие некрасивые края, чтобы отличаться, чтобы хоть чем-нибудь отличиться.
Мы мясо.
Умница
Проснулась в смятой разворошенной постели в квартире любовника, да, я уже пятый раз здесь, все считала, и это считалось пятой изменой (или пятым разом одной измены, не определюсь, никак не решу, может быть, изменой считается только секс с проникновением, но не то, что происходило несколько часов назад? наверняка да, и тогда это никакой раз). Твоя мама, в квартире которой до сих пор жила, хотя и не стоило, по всем хорошим и человеческим – не стоило, просила – Саш, покорми кошек, пожалуйста, буду на даче, только на следующий день приеду, днем или к вечеру. А я уехала к любовнику, забыла про кошек. В слезах беру телефон, звоню твоей маме, говорю – простите меня, но как могла; сейчас я вернусь тогда, уеду от любовника, вызову такси, хотя с «Авиамоторной» в Люберцы не ближний свет. Твоя мама ответила – брось, не умрут ведь до завтра, а вода есть, я доверху миски наполнила. И я ждала такого ответа, надеялась – потому что на самом деле не хотела ночью вызывать такси, это ведь, наверное, в тысячу встанет. И что самое плохое – я совершенно, совершенно не хотела вставать с теплой разворошенной постели, пахнущей человеческой кожей, кремом после бритья, седеющими волосами и всем взрослым обрюзгшим телом моего любовника, поэтому успокоила себя внутри – не умрут, конечно же, не умрут, до завтра дотерпят; а утром первым делом, и ведь не факт даже, что они утреннюю порцию корма съели, ведь наверняка твоя мама насыпала, собираясь на дачу.
Черный кот вечно укладывался между нами; почему-то перед ним было особенно стыдно.
Через пять лет позвонила тебе и спросила, как там эти коты: оказалось, что пожилая кошечка умерла, почки больные были, а я и не знала; но черный кот, что укладывался между нами, живет; ничего.
Ирдоматка
Она рассматривает мою кожу – это что за веснушки, что за родинки, шрамы? Такое жившее, живое тело, что много приняло в себя, сделало своим, изменилось за пятьдесят лет. Ниже спускается – ой, а такое разве бывает? И больно, и не скажешь ничего. Сама белая, новая. И родинка только одна – на пояснице, под джинсами. Десять лет назад она бы всем ее ненароком показывала, но теперь все брюки с высокой талией носят, поэтому – только мне.
Ее отцу пятьдесят два. Она говорит, что хочет учить детей литературе, но сама знает мало – только школьное, только то, что даже я помню. Горький там, а Чернышевского уже не знает совсем. Впрочем, что-то и рассказать может – я прошу иногда, если скучно, хотя и скучаю теперь редко. Она хмурится, но подчиняется – почему-то всегда о каких-то несчастных девушках; о Вареньке из «Бедных людей», о Неточке Незвановой, о Сонечке. Когда заговаривает о Сонечке, хочу прервать; не решаюсь.
Сама же часто просит кинуть на карту две, три тысячи – на колготки, карандаши для глаз. Останешься в Москве, когда институт закончишь, спросил ее однажды, а она плечами пожимает. А где ты хочешь жить вообще? Неужели в этом твоем городе, я забыл название? Но она не напомнила название, только рассмеялась моей беспамятности. Не знаю, я еще не думала. Нигде не хочу жить. Я хочу, чтобы всегда так было, как вот сейчас. И так может быть, но ведь закончишь же ты когда-то учебу? Вот где хочешь жить, с кем хочешь жить? Хочешь – могу с тобой, отвечала она, но я молчал.
Почему я промолчал тогда, ведь так просто было сказать: будь