Владимир Корнилов - Каменщик, каменщик
...Мы пришли с Машей в православную церковь и сразу же поплатились. Кто-то стукнул в институт об отпевании тещи. Там провели конкурс. Машу, естественно, провалили и теперь никуда не берут. А меня все так же не печатают, и денег нет никаких. К тому же мы въехали в ужасную квартиру с чужой грязью и запахами. Представляю, как разнервничается Пашет. На днях его выпишут. Дольше держать старика в клинике просто неприлично...
А ведь прежние хозяева сами вызывались привести жилье в порядок. Но Маша спешила, боялась, что Пашет вот-вот преставится, взяла за ремонт деньгами, а деньги профукала... Зря мы обменялись. Как взберется тесть на пятый этаж? И вообще не надо было его укладывать в клинику. У себя отлежался б, раз ничего опасного у него не нашли.
А то я занял отдельную, обещанную Пашету комнату, пододвинул к подоконнику стол, и теперь жаль переселяться в проходнягу. Подлец-человек, привыкает к уюту...
Седьмой час. Пора везти передачу. Хотя то, что здесь варим, вряд ли калорийней больничного..."
Захлопнув гроссбух, Токарев поднялся не сразу. Не хотелось ему ехать в больницу. Только что отшумела четвертая арабо-израильская война, и подогретое газетами и телевиденьем нерасположение к евреям весьма ощущалось в палате. К тому же туда недавно положили щуплого, подавшего на выезд семита с крючковатым носом и курчавыми пейсами. При нем Григорий Яковлевич чувствовал себя скованно.
По счастью молодой еврей куда-то вышел, зато форвард бушевал вовсю:
- Везет пархатым! Здесь насрали, теперь к себе бегут...
Появление Токарева его не смутило.
- Перестаньте, - сказал футболисту старик. - Уйди, - тут же шепнул зятю, но тот продолжал распаковывать передачу.
- Лишнего, батя, не скажу. Бывают и у них неплохие ребята. А этот родину продал.
- Ша. Чей концерт?! - раздалось из дверей. И, пропустив вперед рослую молодую женщину, в палату в обнимку с очкастым евреем ввалился Филипп Семенович. - Кто родину продал? - прижал он локти к бокам, словно собрался драться.
Форвард угрюмо горбился на койке.
- Учти: второй раз услышу - врежу, - пригрозил живчик.
- Офигел, да? - спросил мужчина, лежавший у другого окна. Этот не столько лечился, сколько норовил заболеть всерьез. Подолгу высовывался в фортку и жадно глотал сырой ноябрьский воздух. На его фабрике началась ревизия.
- Чего, Филя, ерепенишься? - повторил симулянт. - Парень верно сказал. Разные они. У меня двое каждое лето дачу снимают, так люди хорошие.
- Небось дерешь с них?
- Да нет. Они ж как свои... А те, что едут, изменники.
- Чепуху несешь, - раздался из другого угла непререкаемый, очевидно, хорошо настоенный на окриках голос. Туда с утра лег корпулентный мужчина, должно быть, немалый начальник, потому что на вопрос, открывать фортку полностью или чуть-чуть, он отмахнулся - мол, все равно, вечером ему освободят отдельную палату.
- Уезжают, и хрен с ними. Или хочешь, чтоб остались? - усмехнулся корпулентный товарищ.
- Маркушка, не обращай внимания, - громко сказала молодая женщина. Она еще не присела, и Токарев любовался ее ладной фигурой и ловко упакованными в высокие замшевые сапоги ногами.
"Жаль, Пашета выписывают и я ее больше не встречу. Какое удивительное лицо! И на еврейку совсем не похожа..."
- Это вы изводите Маркушку? - повернулась женщина к симулянту.
- Ленусь, успокойся, - сказал молодой еврей.
- Не волнуйтесь, деточка... Эй вы, слышите?! - обратился Филипп Семенович ко всей палате. - Повторяю: первому, кто обидит Марика, отвешиваю пару апперкотов и лично обеспечиваю вынос...
Живчик закатал пижамную куртку до бицепса.
- Заткнись, Филя. Тут не ринг, а больница, - прохрипел форвард. - Тебя не трожут - не лезь.
- Как не лезь, когда я сам еврей?!
- Иди врать... Что ж не сказал? Не-е, заливаешь, - протянул форвард без уверенности.
- А вот и еврей! - воодушевился живчик, и Токарев почувствовал, как Филя горд, что уже не скрывает своей национальности. "Мне бы так... - подумал с горечью. - Но что я могу? Пригрозить дракой? Но тут в самом деле больница. А дискутировать бессмысленно. Они считают меня чужим, хотя я здесь родился и хлебнул, может быть, больше любого из них. Хорошо Пашету - он свой. Хорошо Ленусе - уедет со своим сионистом в Палестину. А я? Но какая поразительная женщина! Азартная. Глаза горят. Недаром Филя перед ней распавлинился".
Филиппа Семеновича и впрямь прорвало:
- Ах, дети мои, гляжу на вас и молодею. Вот он, мой народ! Уедете, сабру родите.
- Да он подохнет. Там жара, - хмыкнул форвард.
- Здесь не умер, там сто лет проживет. Здесь климат хуже.
- Да ну тебя, Филя!
Футболист слез с койки и поплелся к двери.
- Сам не сыграй дубаря, - засмеялся Филипп Семенович. - Ах, Марк, смотрю на тебя и вспоминаю детство. Такие, как ты, были у нас в местечке. Ешиботники назывались. Носились с этими еврейскими семинаристами, как со святыми. Приютить, накормить ешиботника считалось великой честью. Они, как пастухи, из дома в дом переходили. И ты, Марк, такой: очки, пейсы...
- Он - кандидат наук, - засмеялась молодая женщина. Сидя на корточках, она наводила порядок в тумбочке мужа. Токарев не отрывал от нее глаз. "Как же так?! - удивлялся себе. - Я в полном прогаре. Правда, "Попытку биографии" дописал, но ума не приложу, что с ней делать? Теперь сел за большой роман и снова трясусь: вдруг придут с обыском. Наверняка я у КГБ на примете. А денег нет и ждать неоткуда. Разве что отдать "Биографию" на Запад? Но возьмут ли? Здесь я не свой - оттого и не печатают. А там кому нужен? Но допустим, "Попытку" издадут, а она не прозвучит. Что тогда? Ни денег, ни славы и лишь узкая известность среди офицеров госбезопасности... А время уходит. И у нас, и за рубежом публикуют кого ни попадя, а Григория Токарева как будто нет в живых. Уже и не помнят такого. И вдруг после всех катастроф я глаз не свожу с чужой женщины! Смешно? А может быть, чудесно? Вдруг в ней мое спасение!?"
- Это что?! - вскрикнула Ленусь и вытащила из-под стопки книг лист бумаги, на котором Токарев, сощурясь, разглядел неумело выведенные череп и кости.
- "Убирайся в свой Израиль, жидовская харя, а то совсем обрежем!" - прочла она вслух. - Вы писали?! - накинулась на симулянта.
- Анонимками не занимаюсь, - ответил тот с достоинством.
- Кто-нибудь из соседней палаты подложил, - вздохнул Филипп Семенович.
- В конце концов этого следовало ожидать, - усмехнулся Марк.
- Чепуха, - сказал живчик.
- Нет, не чепуха, а реальность. Антисемитизм ведь никогда не исчезал. Лишь на какое-то время припрятался. Но после войны все, дорогой Филипп Семенович, обнажилось. Сначала нам закрыли доступ в университет и в привилегированные вузы. Затем просто в хорошие вузы. Потом перестали брать на работу. Теперь эти бумажки. А скоро закричат в лицо: "Бей жидов!" и начнут спасать Россию древне-дедовским способом...
- Маркуша, перестань волноваться, - сказала женщина.
- Ленусь, я совершенно спокоен. Я лишь объясняю Филиппу Семеновичу, почему мы решили уехать. Не подумайте, что из страха. В Израиле опасностей не меньше. Просто вдруг поняли, что здесь мы лишние... Три поколения еврейских интеллигентов мечтали вписаться в русскую жизнь. Они отреклись от своего Бога, от своей избранности. У них была одна страсть - стать русскими. Казалось, им это удалось. Они бредили Толстым и даже Достоевским. Да, Достоевским, несмотря на его юдофобство. Они - в том числе мы, четвертое поколение, - считали Россию своей родиной, а себя - русскими. Недоброжелательство же части низов и верхов мы относили либо к отсталости первых, либо к вынужденной реакции вторых на происки так называемого международного сионизма. Но что меня, Ленусь и всех наших друзей потрясло больше всего - это ненависть к нам не каких-то подонков или чиновников, а настоящих интеллектуалов. Да, да, писателей, поэтов, художников и нашего брата - физиков. Они безоговорочно объявили нас чужими, безродными, даже вредными для России... И тогда мы поняли: надеяться не на что, и вернулись к себе, к своим забытым истокам. Вспомнили, что мы избранный народ со своими предначертаниями, стали зубрить иврит, учить талмуд и, с мукой, с обидой оторвав от себя Россию, подали на выезд.
- Больно нервные, - пробурчал корпулентный мужчина. - Подумаешь, малость прижали, так сразу охают: свои, чужие! Вас бы, как нас, в тридцать третьем годе голодушкой поморить, что бы запели?!
- Если бы хоть сразу выпускали, - сказала молодая женщина. - Но ведь никогда неизвестно, разрешат или влетишь в отказ... А что касается голода, повернулась она к корпулентному, - то меня этим не испугаешь. Я восемь дней голодовку держала.
- Бедненькая, - посочувствовал Филипп Семенович.
- Дурачье, - сказал корпулентный. - Всех надо выпускать. Пусть едут. Наконец-то избавимся...
- Точно, - поддакнул симулянт.
- Я вам глубоко сочувствую, Марк, - вступил в дискуссию старик Челышев. Ему мешало присутствие зятя, но ввиду оголтелости корпулентного молчать тоже стало неловко. - Нехорошо, что в России всех делят на коренных и пришлых. Но, боюсь, как бы и в Израиле вам не оказаться приезжими. У каждой нации достаточно предрассудков.