Владимир Корнилов - Каменщик, каменщик
- Зять, - ответил старик, чувствуя вину перед футболистом. Престарелых неохотно берут в больницы, но при этой работала Женя, и Машенька тотчас вытребовала отцу приоконную койку, куда собирались положить форварда.
- А ведь я не сразу допер... - прохрипел парень. - Гляжу, в зятьке что-то не тое... Еврей? Да?
- Крещеный, - сам не зная зачем, сказал Челышев.
- Это, дорогой коллега, дела не меняет. Помните, конь леченый, вор прощеный?.. - раздался звонкий голос слева от старика. Там лежал маленький плотный мужчина с черно-сивой копной волос и угольными цыганистыми глазищами. Впрочем, слово "лежал" не определяло положение соседа. Скорее он ерзал, но и ерзал не долго. Тут же вскакивал, выбегал в коридор, возвращался, пританцовывал в проходе между койками, ударял себя по пяткам и ляжкам, пел похабные частушки и сам же радовался, как мальчишка, впервые услышавший жеребятину.
- Ох, и здоровенный у тебя гвоздь в жопе, Филипп Семенович, - удивлялись больные.
- Давно зятек учудил? - спросил цыганистый мужчина. - У меня жена тоже в церковь бегает. Но это она с детства...
- Теперь многие к вере обратились. Модно... - сказал старик, отлично зная, что все куда сложней и серьезней. Ему не терпелось отвязаться от соседа.
- Да, мода страшная штука, - согласился живчик Филипп Семенович. - Но держится она, дорогой коллега, сезон - два. А тут нам как будто предрекают религиозное возрождение. Боюсь, новые пророки тоже попадут пальцем в небо. Что с возу упало, то - сами знаете... А жаль. С религией поспокойней. Ведь поглядишь вокруг - жуть берет. Сплошь воровство и пьянство, пьянство и воровство. Удержу никакого. Я бы сам в Бога поверил, если б Он хоть на процент нас обуздал, а тех, кто к пирогу ближе - процента на два. А то ведь разграбим страну. Да что там!.. Сам не пойму, как до сих пор не растащили Россию? Ведь давно ничего не производим; только потребляем да потребляем. Тут бы Церкви нас усовестить. Но что она, бедняжка, может? Тыщу лет Россией правила, а скинули чуть ли не в один день. Почему - не объясните?
- Укоренилась недостаточно...
Изнуренный горем и бессоницей, старик не был готов к разговору.
- Десяти веков ей недостаточно? - усмехнулся Филипп Семенович. - Нет, это потому, что вера не была крепка. В России никогда Бога не почитали. Пушкин что писал? У него в "Гаврилиаде" Христос - сын дьявола.
- Баловство. Бесился по молодости лет...
- Ничего себе баловство, хоть и вольтерьянское... Попробовал бы сейчас кто-нибудь сочинить, мол, мы духовные дети не Ильича, а, скажем... Ну да ладно... Нет, Николай Палкин либерал был. Простил такое. Но вот чего не пойму: если полтора века назад умные люди в Бога не верили, с чего же правнуки их поверят? Нет, не поверят. А если какие крестятся, то, честное слово, от пустоты жизни или вот, как ваш зятек, дабы вовсе отъевреиться.
- В Царствии Небесном несть ни эллина, ни иудея...
- Да. Но мы, коллега, не в Царствии Небесном, а в русском государстве, где не то что евреям, а даже славянам нет житья.
- Но с моим зятем, поверьте, не просто...
- Просто, дорогой. Просто. Я сам еврей, - перешел живчик на шепот. Правда, не крестился. Комсомольцем был. "Долой, долой раввинов, долой, долой попов!.." Не пели? Религия наизнанку. Вы какого года? Второго. Я на червонец моложе. По своему тогдашнему разуму чуть в партию не подал. Спасибо, в тюрьму закатали. Нет, не надолго. Больше в ссылке загорал. На механика выучился, оклемался, а там война и прочь судимость... Воевали? Полковник? Ах, капитан? Небогато. А где? Подходяще. Драпануть, - он совсем приглушил голос, - не собирались? Нет, не из Харбина - из Вены?..
- В голову не приходило, - нахмурился старик не только оттого, что разговор становился чересчур вольным, а потому, что вплотную приблизился к далекому Надькиному отъезду и, значит, к смерти Жени.
- А я в Германии ночей не спал, и все же не рванул. Жену пожалел. Перед самой войной сошлись. Вернулся, смотрю: не стоило ради такой возвращаться. Женился на следующей - и эта не лучше. Только после третьего захода понял: женщины - низменная нация. Теперь держу их на дистанции. Никаких привязанностей. Переспали - и будь здорова! Вообще на молоденьких перешел. С этими - проще. А вы?
- Я свое откупался.
- Не понял?..
- Где-то у Толстого дети зовут старика на пруд, а он им: я свое откупался.
- Зря. Если ноги отсюда унесу, по-своему лечиться буду. На востоке как врачуют? Старику с каждого бока по девочке подкладывают.
- Где же на всех наберешь? Пенсионеров вон сколько...
- А сексуальная революция на что? - засмеялся живчик, но тут же помрачнел. - Мне два "звонка" было. Зарубцевались. Эскулапы проглядели. Извиняются: "Вы, Филипп Семенович, на ногах свои инфаркты перенесли". А вам "звонило"? Нет? Растревожил вас? Отдыхайте. Здесь это можно... "Я и у себя мог. Но теперь вот он, мой дом... - подумал старик и, повернувшись на правый бок, накрылся с головой. Мешало солнце. - Вот так бы и отойти. Тихая смерть под казенным одеяльцем, сбившимся в серо-застиранном пододеяльнике. Незаметно, никому не докучая, прямехенько в морг, оттуда в новый загородный крематорий. И никаких отпеваний, как у Броньки. Женя не приедет и не станет, словно донна Анна, "кудри наклонять и плакать...". У Жени были гладкие волосы... Я ее убил. Я один. От меня она сбежала за океан, а в ее годы не бегают..."
На другой день старик объявил дочери о родственном обмене. Ворочавшийся рядом на койке Филипп Семенович демонстративно отвернулся, но Челышев чувствовал, что тот ловит каждое слово.
- Глупости, - рассердилась Машенька. - Светланке шестнадцать лет. Кто ей выпишет отдельный ордер? Меньше мудри и лежи тихо.
- Но что-то надо делать...
- Не что-то, а нечто определенное. Ненавижу паллиативы.
- Тогда поступай, как знаешь...
Чтоб голос прозвучал уверенней, старик сел на кровати и заметил, как недовольно дернулась спина Филиппа Семеновича.
"...Серость, тоска, холод. Боже мой, что связывает меня со всем этим?" писал в растрепанном гроссбухе Токарев. Он сидел в маленькой восьмиметровой комнате пятиэтажного панельного дома. За окном действительно было серо, тоскливо и холодно. Мелкий невидимый дождик сыпался на штабеля сваленных в овраг пустых ящиков, и ничего, кроме оврага и ящиков, на свете, казалось, не существовало.
"Ненавижу такое время - ни зима, ни осень. Хоть бы повалил снег, продолжал писать Григорий Яковлевич. - Семь недель назад, когда мы сюда въехали, я, несмотря на спешку, смерть Жени, болезнь Пашета, стоя перед этим окном, чувствовал Бога. Там вдали, за ящиками, небо было синим и само спускалось ко мне. Что-то в нем было вечное и одновременно юное, словно оно было сотворено только что, но сразу и навсегда. Не окунаться в дневник мне тогда хотелось, а через распахнутое окно вбирать в себя мое небо и ждать, когда перешагну подоконник и пойду по этому синему полю так же просто, как хожу по земле. Нет, не моя душа, а я сам, в точности такой же, каким стою в этой комнате...
А теперь дождь или изморось (через два немытых стекла не разберешь!) туманит пространство и отвращает меня от здешних мест. И Бога я уже не вижу...
А как с Ним было хорошо!.. Всё, как говорят в глубинке, было рядышком, и я был неразделим с русским народом и прощал ему старые и новые обиды... Но вот по-дурацки умерла Жека, Машу выгнали со службы, переменилась погода, ко мне вернулись давние страхи, и я вновь ощутил, что я здесь чужой. Так было уже после Литинститута, когда не брали на работу. Но тогда я считал: это из-за биографии, а не национальности. Лишь во время хрущевской оттепели понял: лучше отсидеть в лагере, чем родиться евреем. Еврейство - это отчуждение на всю твою жизнь, и жизнь твоих детей, а возможно, и внуков.
...Однажды мы с Пашетом и дочкой спешили пустым загородным поселком к последней электричке и вдруг услышали за спиной пьяные голоса. Светка прижалась ко мне, а я не мог ее успокоить - сам был напуган. Пашет же плелся как ни в чем не бывало и спорил со мной, не понижая голоса. Я догадался: он спокоен не потому, что уже стар и не страшится смерти. Просто уверен, что свои его не тронут. И они действительно прошли мимо.
Потом в электричке я похвалил Пашета. Ведь пьяные, как собаки, носом чуют, кто их боится. Я признался тестю, что если ночью слышу ругань, всегда ожидаю: начнут бить...
Пашет нахмурился. Очевидно, его оскорбляла моя откровенность. Впрочем, он до сих пор недоумевает, почему я крестился. Говорит: мол, всю свою жизнь я выдавливаю из себя жида. Но разве я виноват, что не чувствую с евреями кровной связи? Не хочу плохо думать о родственниках, но вдруг Альф поскупился на докторов и Жеку не спасли... А как ее хоронили? Какое положили надгробье? Или ее кремировали? Тогда где урна? Надька ничего не пишет, и мне стыдно смотреть в глаза тестю, словно это я отправил Жеку за океан.
...Ну что ж, пусть Пашет думает о моем крещении что угодно. Но я русский интеллигент, и мне, честное слово, чужды местечковая узость, еврейский прагматизм и зазнайство. Я взращен российской словесностью и мой Бог - Бог русского народа!