Владимир Корнилов - Каменщик, каменщик
"Этот из самого ада вытащит", - с восхищением разглядывал Григорий Яковлевич розовощекого усатого врача. Реаниматор держался весело, словно готовился к чему-то приятному, скажем, к жаренью шашлыков, а не к возне с полумертвым телом.
- Кислорода, ясное дело, нету, - усмехнулся усач, когда отвернули настенный кран. - Тащи наше хозяйство, - кивнул молоденькой, очевидно, реанимационной сестре.
Дверь в палате распахнули на обе створки, и вслед за капельницей сюда въехал стол со шприцами и склянками, второй стол с непонятными Токареву приборами, а теперь молоденькая сестра вкатила за ширму что-то черное, кожаное, похожее не то на сумку, не то на седло.
- Давай дыши, не ленись! - подбодрил сестру усач, и через щель в ширме Токарев разглядел, как реанимационная девчонка, нагнувшись, словно при стирке, стала сжимать черную штуковину.
- Дыши, дыши, не сачкуй! - повторил усач, но его голос больше не казался веселым. - Разрежьте рубаху, - сказал тише. - Справа, справа. Еще правей...
- Не смотри, - шепнул зятю старик, но Григорий Яковлевич вертел головой до неприличия.
- Прямо в грудь запузырили, - заговорщицки подмигнул Токареву симулянт. Этому все было видно. - Чик-чик ножничками кожу, и вон как пошло! В грудь не то, что в вену.
Токарев и сам заметил, что жидкость в капельнице забурлила, как кипяток.
- Накачают раствором, будет как новенький... - восхищенно сказал симулянт.
- А ну, разговорчики! - рассердился реаниматор. - Отвернись, мужик. Это тебе не телевизор. Высунувшись из-за ширмы, усач погрозил симулянту и устало вздохнул:
- Тесно здесь и больные реагируют. Везите его, девчата, к нам.
Снова все зашевелилось. Один стол отъехал к окну, второй - в коридор, ширма сплющилась, и койка с белолицым несчастным потомком прасола, которого уже никак нельзя было назвать корпулентным, медленно и торжественно, как катафалк, выплыла из палаты.
- Побазарили, - прохрипел форвард.
- Н-н-да-а, - сказал живчик, и оба недружелюбно взглянули на Токарева, хотя тот за весь вечер не раскрыл рта.
"Кончились их распри, - подумал Григорий Яковлевич. - Перед смертью они все заодно, и я для них - снова чужой, потому что не болен. Как бы там ни было, а чужой..."
Вяло кивнув тестю, Токарев спустился в вестибюль, оделся и вдруг решил подождать жену Марка. Гардеробная нянечка, снизойдя к его рваному пальто, не погнала Григория Яковлевича на холод.
Наконец по лестнице застучали сапожки, и, вырвав у гардеробщицы шубку, Токарев подал ее молодой женщине.
- Спасибо, - сказала Ленусь. Ее плечи дернулись, и он понял, что она на взводе.
Женщина застегивала шубку, и нельзя было дать ей уйти одной. Обычное в таких случаях: "Откуда вы такая?" или "Где вы были всю мою жизнь?" нынче не годилось. Нужно было что-то проникновенно-серьезное и пронзительное. Тогда шепотом, чтобы не посвящать нянечку, однако не скрывая волнения, Токарев спросил:
- Значит, уедете?
- Намылились, как сказал этот мерзавец... Простите, этот бедняга... усмехнулась Ленусь, и Григорий Яковлевич приободрился. Все-таки не был он уверен, станет ли с ним разговаривать эта женщина. В палате он держал себя индифферентно, и после реплики тестя Ленусь могла решить: раз он выкрест, то заодно с юдофобами.
- Намылились, - повторила женщина, - но у Маркушки микроинфаркт.
"Последствия овировских стрессов. Куда этому дохляку тягаться с русской державой?" - подумал Григорий Яковлевич и вывел женщину на больничный двор, посветлевший от медленно летящего снега и круглых матовых фонарей. "Погода! обрадовался, - лучшей не пожелаешь! Начало зимы - начало любви. Все! Больше о Маркушке ни слова!"
Но на черно-белом просторном дворе Ленусь в своей легкой бельковой шубке и похожей на чулок вязаной шапочке казалась нищему, оборванному Григорию Яковлевичу еще недоступней, чем в палате. "Боже, чем я могу привлечь такую женщину? - снова ощутил он свою неизбывную беспомощность. - Ведь меня почти нету. Есть Маша с пьяными взбрыками и плачем. Есть Светланка с капризами, двойками и неуправляемым характером. Они либо меня поглотили, либо сквозь меня проросли. Я - жалкое подобие прежнего Токарева. Чем я, теперешний, могу завлечь такую женщину?"
Все-таки он схватился за последнее:
- А не жалко покидать все это? - Он обвел рукой потемневшие от соседства со снегом безжизненные призмы белых панельных корпусов.
- Раньше задумывалась, а теперь уверена: не жаль...
- А вдруг все-таки затоскуете?
- Исключено. Но вы этого не поймете. Вы плохой еврей... Не обижайтесь. Я тоже, если бы не стала бы плохой еврейкой. Наверное, крестилась бы, как вы.
"Все-таки зацепил я ее..." - повеселел Токарев, даже не огорчившись, что женщина видит в крещении нечто недостойное.
- Я жила совсем плохо. В суете, в крутне. Теряла себя и ничего не получала взамен. А вы нашли себя в православной Церкви?
- Ищу... - смутился Григорий Яковлевич.
- Простите, я спрашиваю не из любопытства. Мне это в самом деле важно. Что вас толкнуло на такой шаг? Ведь вы умный. Марк мне сказал, что вы критик и ваша фамилия Токарев. Я хорошо помню ваши статьи. Мы когда-то их читали всем курсом. Почему я теперь нигде не встречаю вашего имени? Вы под запретом, потому что крестились? Или, наоборот, вы крестились из протеста, что вас не печатают?! Или в самом деле поверили в Бога? Но ведь Бог и Церковь не одно и то же...
"Одно..." - едва не возразил Токарев, но понял, что спор уведет в сторону. Когда-нибудь он ей все объяснит. Он расскажет, как в далеком детстве уже сомневался в горкомовской справедливости: особняк, электрические игрушки, голубой велосипед; как в несчастье с отцом увидел некое возмездие; как в Сибири восхищался русскими людьми, их открытостью, их беспечной незаботой о будущем и почти детской уверенностью, что с ними и с их страной все обойдется (а ведь шла такая война!); он расскажет этой удивительной Ленусь, то есть просто Лене, как новая любовь к России загасила в нем прежнюю, унаследованную от матери мечту о мировой революции. (Потом, когда снова объявили о ленинских нормах, он был только рад, что имя отца очистили от лишней грязи, но сами по себе нормы ему были уже ни к чему... Он разуверился в марксизме.) Когда-нибудь он признается Лене, как вдруг ему стало одиноко, холодно, страшно, словно очутился ночью в чужом проходном дворе... А ведь это его страна. Никаких иных держав он не видел; других языков не знает; даже весьма средне знаком с чужой историей. Он здешний, свой. Это его Россия, и вера России, вера Достоевского его вера, что бы там Достоевский ни писал о евреях! (Впрочем, Достоевский имел в виду иной тип сознания!) Лена все поймет...
А сейчас, остановившись и повернув женщину к себе, он хрипло выдохнул самое простое:
- Почему поверил? От страха... От одного страха...
Ему хотелось обнять женщину, чтобы разом утопить в ней всю свою тоску и все отчаяние, но он чувствовал: еще рано, может сорваться... И хотя лицо Ленусь было совсем близко, он только шептал горячо и поспешно:
- От страха... Без Бога страшно... Я это однажды понял в самолете... Мы попали в болтанку. Вокруг - молнии и сплошные тучи. Все это летит на тебя. Лайнер швыряет вверх, вниз, перекидывает с крыла на крыло, а ты беспомощен, незащищен, унижен...
Увлекшись, Токарев забыл, что летал не часто, в болтанку не попадал и пересказывает не свои впечатления, а тестя. Это Пашет с Женей позапрошлой осенью возвращались из Крыма, и их самолет долго не приземлялся. Тогда Пашет уподобил авиационную тряску земной жизни, и Токарев воодушевленно излагал молодой женщине соображения старика.
- Понимаете, как несчастлив человек в болтающемся лайнере? Пол под ногами - не пол, а одна видимость. За тонкой обшивкой - бр-р-р... - холодная смерть. Но пассажиры либо листают тонкие журнальчики, либо с любопытством поглядывают в иллюминаторы. Грозы, молнии, бешено летящие облака - весь этот заоконный апокалипсис ничуть их не тревожит. Они верят в надежность лайнера и в опытность его командира... Вот так же и в нашей жизни: громов, скоростей, ужасов и безнадег - не сосчитать, но если веришь в разумность мироздания и в благость Господа, то не боишься, как бы тебя ни трясло и ни швыряло. Я понятно говорю?
- Скорей красиво, - грустно усмехнулась молодая женщина. - Слишком красиво. Но я вас понимаю. Вы какой-то для меня открытый, словно нарочно распахиваетесь. Это, наверное, оттого, что вы тоже несчастны...
В комнате было метров тринадцать, но две стены изгадили обычные двери, а третью - балконная, и широкую тахту втиснуть не удалось. Старику стелили на внучкином коротком диванчике. Стена, у которой лежал Челышев, не выходила на лестничную клетку, однако он слышал, как хлопают двери на всех пяти этажах. То ли дом рассохся, то ли с самого начала его плохо слепили, а Павел Родионович, обзаведясь на восьмом десятке бессоницей, слуха не потерял.
Впрочем, спать мешало многое. Старик не предполагал, что квартира окажется такой запущенной. Обои, сальные и в непонятных разводах, были - особенно понизу - ободраны сплошь. Видимо, прежние хозяева держали собаку. В кухне из-за грязи неприятно было есть. Ванна заржавела, и, представляя себе, как еще недавно в ней купали пса, старик мылся стоя, отчего вода разбрызгивалась по полу.