Сны деревни Динчжуан - Янь Лянькэ
– Вы рылись в моих вещах! Рылись в моих вещах! Сволочи неблагодарные, ни слова не сказали и пошли рыться в моих вещах!
Плачет, причитает:
– Вы ведь болеете, лихоманкой, СПИДом болеете, а все равно ни стыда ни совести, все равно тайком шарились у меня в кровати.
Говорит:
– Чего ради я должна вам прислуживать? Лучше уж вернуться домой, прислуживать Ван Баошаню, прислуживать мужу и детям! Каждый день я встаю ни свет ни заря, готовлю вам завтрак, а вы набьете животы, бросаете чашки, и след вас простыл, почему я должна мыть за вами котлы и кастрюли? Чего ради я должна ходить к колодцу и таскать ведра, чтобы приготовить на такую ораву, чтобы вскипятить такой ораве воды? А воду вы совсем не бережете, чтобы одну чашку вымыть, половину тазика выплескиваете.
Говорит:
– Вы болеете, так и я болею! Вам скоро помирать, так и мне до весны не дожить! Все мы одной ногой в могиле стоим, и чего ради я должна вам прислуживать? Взяла я горсточку риса за свои труды, дальше что? Если бы не болезнь, я поварихой на заработках кроме риса еще бы несколько сотен сверху получала. А здесь я хоть раз у вас попросила денег? Попросила у вас хоть один фэнь?
Кричит:
– Все вы уплетали за обе щеки и нахваливали мою стряпню, так скажите на милость, чего ради я должна вас ублажать? Чего ради должна вам прислуживать? Взяла за свою работу мешок с рисом, да разве же это много? – Она то сыпала словами, то срывалась на крик, то кричала, то сыпала словами, вроде и плакала, но без единой слезы, вроде и не плакала, но в голосе ее плескалась обида. Договорив, Чжао Сюцинь утерла сухое лицо, утерла сухие глаза и уставилась на деревенских так, будто от горя выплакала себе все слезы.
– У вас что, дома зерна нет? – спросил дед.
– У нас дома не то что зерна, у нас ни щепки нет, ни травинки! – вытаращилась на него Чжао Сюцинь.
– Раз так, взяла бы у меня! – прокричал дед.
– А на кой мне твое? – отвечала Чжао Сюцинь. – Этот рис я своим трудом заработала, а на кой мне твое?
Дед ничего не ответил. Не нашелся что ответить. И больные на школьном дворе разом онемели. По всему выходило, что деревня виновата перед Чжао Сюцинь, а Чжао Сюцинь ни в чем не виновата перед деревней. И в это самое время мой дядя с помощниками вывели из школы Чжао Дэцюаня.
В смелости и напоре Чжао Дэцюаню до Чжао Сюцинь было далеко. Хоть он и мужчина, а в смелости и напоре до женщины ему было далеко. К лицу его прилепилась бледная желтизна, лоб покрылся испариной, он спускался по школьной лестнице с таким видом, будто идет на казнь. На улице лютовал холод, а у Чжао Дэцюаня весь лоб покрылся испариной. Двигался он медленно, ступал мелкими шажками, сразу и не поймешь, то ли вперед идет, то ли пятится назад. Спустился, поднял глаза на толпу во дворе, обернулся к дяде, шепнул ему что-то, дядя сказал что-то в ответ, и, когда Чжао Дэцюань снова поднял глаза на толпу, лицо его пошло желто-серыми пятнами. По правде говоря, лихоманка его почти доконала, он доживал последние дни, стал худой как щепка, ватная куртка и штаны, которые раньше сидели на нем как влитые, теперь болтались и колотились друг о друга, словно кадушки. Кости его были хрупкими, как хворостины, кожа тонкой, словно листва, и даже шел он, едва ступая по земле. Будто не человек, а дух. Так он и вышел к деревенским. Вышел и низко склонил голову, точно нерадивый школьник, пойманный со шпаргалкой. На улице лютовал холод, а у него весь лоб покрылся мелкой испариной. И лицо пошло желто-серыми пятнами. Теперь глаза деревенских оторвались от Чжао Сюцинь и приклеились к Чжао Дэцюаню, и никто не смел поверить, что это он украл куртку Линлин.
И Линлин тоже не смела поверить, что это он украл ее куртку, она смотрела то на дядю, то на Чжао Дэцюаня.
Тогда дядя протянул ей свою находку:
– У него на кровати лежала, под одеялом.
И на глазах у Чжао Дэцюаня вернул Линлин ее куртку.
Чжао Дэцюань медленно опустился на корточки и склонил голову так низко, словно мой дядя не куртку вернул хозяйке, а содрал кожу с его лица. И лицо его пожелтело. Сделалось желтым, как воск. И его глаза дохлой рыбы уперлись в носки башмаков, и сам он весь сжался, словно побитая собака.
– Дэцюань, это ты взял куртку? – спросил мой дед.
Чжао Дэцюань весь ссохся и молчал.
– Ты или не ты? – спросил дед.
Чжао Дэцюань ссохся и молчал.
– Если не брал, так и скажи, – сказал дед.
Чжао Дэцюань коротко глянул на деда, но так ничего и не ответил, присох к земле и молчал, будто старый колодец.
– Чжао Дэцюань, – подал голос мой дядя, – это я нашел куртку у тебя на кровати, скажи людям, зря я на тебя наговариваю?
Чжао Дэцюань склонил голову еще ниже и не сказал ни слова. Дед смерил дядю холодным взглядом:
– Младший, придержи язык! – И дядя тоже затих, затих, как сухой колодец, черный и глубокий. Солнце оторвалось от края неба, похожее на чашку вязкого золотого отвара, поднатужилось, оторвалось от края неба на целый чжан[18] и насквозь просветило школу. Деревенские стояли под солнцем, молчали и смотрели на деда, смотрели на Чжао Дэцюаня, ждали, чем все закончится. И дед сказал:
– Чжао Дэцюань, твоему сыну скоро жениться, а ты у чужой молодухи куртку крадешь.
А дальше, дальше, как только дед замолчал, капли пота сорвались со лба Чжао Дэцюаня и упали на землю.
На улице лютовал холод, но капли пота сорвались со лба Чжао Дэцюаня и упали на землю.
И затихли. Деревенские затихли, и посреди этой тишины Чжао Сюцинь вдруг поднялась на ноги, прижала к груди подушку с рисом и зашагала к кухне.
– Куда? – спросил дед.
– У меня котел на плите, – обернулась к нему Чжао Сюцинь. –