Избранное. Том второй - Зот Корнилович Тоболкин
Ночь в сельсовете
Ночью всякое мерещится, хоть и светлы здесь ночи, а точнее – их вовсе нет. Присядет солнышко, как лебедь, на кочку, посидит маленько и – дальше в путь. Летит над миром, машет крыльями, и люди встают и принимаются за свои обязанности.
Только Петрович лежит сегодня, да прячется в одном из брошенных домов Ваня. Зато часто вскакивает Анфиса Ивановна, крадётся к художнику на цыпочках и вслушивается в слабое, перебиваемое стоном дыхание. «Жив!» – пощупав пульс, кивает сама себе знахарка и удивляется, что старик ещё дышит. Знает она – Вениамину Петровичу жить недолго. Он бодрится, когда в сознании. Бодрился всю жизнь. А жизнь была аховая: нищета, война, вечная нехватка. И – непрерывный, изнуряющий, но радостный труд.
До чего чист, до чего горд этот человек! Если б на земле было побольше таких людей! Анфиса Ивановна нужды не знала, потому что всегда умела извлечь для себя пользу. А тоже не много хорошего видела. Пришла с войны с мужем, с солдатиком... Израненный, кое-как сшитый. Думала, любовью его вылечит. Не помогла любовь. Пришла к знахарке, та научила: «Собирай травы... пои. Поставишь на ноги».
Тысячи вёрст исходила по лесам и поскотинам, собрала тысячи трав. И выходила залётку своего, отняла у смерти. Не наврала ей старушка. Прощаясь с ней, Анфиса Ивановна плакала. «Людей-то, – наказывала умирающая, – которые кланяться тебе станут, не гони. Пользуй травами...»
Анфиса Ивановна не гнала, пользовала. И люди валили к ней валом. За хлопотами не заметила, что залётка-то поостыл к ней, тогда совсем ещё молодой и пригожей. Однажды, вернувшись из лесу, нашла на столе записку: «Спасибо за всё. А сердце к другой припало».
Ушёл – лет пять вестей не было. Потом, виноватый, воротился: «Прими обратно!».
Не приняла: «Выходила тебя, а про сердце забыла. Не присушила к себе твоё сердце». Открыла дверь и знаком показала: ступай! С тех пор одна. Если не считать больных да старушонок, которые помогают рвать травы.
«Вот бы кого в мужья-то! Верный человек! – вздохнула старуха о несбыточном. Жили рядом чуть ли не три десятка лет, были и молоды когда-то и всегда одиноки, но так и остались чужими, не поняв и не приняв друг друга. Один был беден и счастлив, так мнилось ему, другая – при деньгах, но счастья не знала. Вечно возилась с хворыми. Душа скорбела, сумраком заливало глаза, судорогой корёжило едва народившуюся улыбку. Горький, горький талант достался Анфисе Ивановне! Горький и великий. Тратила его не корысти ради, ради человека... А кто поверит? Даже вот он, живший рядом так долго, обходил её стороной, принимая за шарлатанку.
Скрипнув лавкой, Анфиса Ивановна ложится. Под головой вместо подушки мешок денег. Иной последнюю трёшку потеряет и не найдёт, а тут чуть ли не посреди реки бросила – Димка вечор нашёл на берегу сумку, принёс. Верно говорят: деньги к деньгам льнут. Они значат для Анфисы Ивановны не больше чем старые газеты. Отдать бы кому... Кому отдашь? Ни ребёнка, ни котёнка... Разве что государству... Ещё неизвестно, примет ли. Впрочем, по телевизору показывали, как один поэт пожертвовал какую-то премию в Фонд мира. Я тоже хочу мира. Я войною сыта...
Она ненадолго смежила глаза, но тут же открыла их от надоедливой возни и ворчания. По избе яростно металась Фима, останавливаясь то у одного – «Нет войне!» – плаката, то у другого, требующего выполнить пятилетку досрочно. «Никогда!» – кричала она подле антивоенного, вздёргивая тощие кулачишки. Потом бежала к румяному мужчине с молотом и гаркала клятвенно: «Обязательно!». Постояв у него, снова бежала к первому плакату... И так без конца.
- Чо кружишься тут, сова? – шикнула на неё Анфиса Ивановна. – Не видишь, хворый в доме?
Но Фима носилась из угла в угол и гаркала: «Никогда!», «Обязательно!». Она совсем закружилась от беготни, перепутала плакаты и подле антивоенного провозгласила «Обязательно!», а подбежав к ударному, ощетинилась: «Никогда!».
Анфиса Ивановна безнадёжно махнула на неё, зная, что Фиму теперь не уймёшь, повернулась на другой бок и крепко заснула. И снился ей до смешного страшный сон: Фима с саблей перешагивает порог. «Вы арестованы!» – объявляет она и эфесом сабли подталкивает травницу к чёрной машине, в которой сидит в наручниках Вениамин Петрович. «Тебя-то за что, душа непорочная?» – дивится Анфиса Ивановна. «За искажение утренних зорь...» – «Чего-о?...»
Художник не отвечает.
В зарешёченное окно спустилась многоцветная радуга, ослепившая охранников и Фиму. Художник взобрался по ней и пошёл, пошёл вверх, а пули охранников летят мимо, словно вокруг него создалось заколдованное поле. «Слава богу, слава богу!» – радуясь, что он жив и свободен, шепчет Анфиса Ивановна.
Фима, истратив порох, упала на пол и накрылась газетой. Одной развёрнутой газеты хватило на всё её в запятую скрючившееся тщедушное тельце.
Димка проснулся и уныло ворочался. Наискосок через всю комнату проскочила огромная крыса. «Фима», – почему-то решил парнишка. Но, приглядевшись, заметил, что горка газет чуть заметно колышется. Из-под передовицы топорщится седая тощая фигушка. Значит, напрасно принял старушку за оборотня.
Нахальная крыса появилась вновь. Поведя усами, прошествовала по комнате медленным шагом. Димка мяукнул. Крыса забыла или просто не знала, что на свете существуют кошки. А может, она была настолько уверена