Страх и наваждения - Елена Семеновна Чижова
Пока хорошая, не мерзлая, дожидается своего часа: промерзает в погребе на даче. Погреб соорудил покойный отчим, отец его младшей сестры, у которого руки росли не из того места. Тот всегда поправлял: не соорудил, а оборудовал. Ладно, он фыркал про себя, оборудовал – и что в результате? Яма неглубокая – по пояс; и обшита криво-косо, в одну досочку. Сколько раз предлагал: давайте переделаем, я заплачу, найдем специалиста; не хочешь таджика или узбека – наймем украинца или белоруса… Отчим наливался презрением: да что эти хохлы понимают! Тем более – бульбаши, картофельная нация, пусть садят свою картошку.
Ткнуть бы их носом в их великорусские грядки: а вы с матерью, вы-то что делаете?!
У матери своя фишка. Основа ее моральных ценностей – русский язык. Не пространство свободного общения, где несть ни эллина, ни иудея. Бог наделил ее особыми скрижалями, на которых выбито каменными буквами: нет большего греха, чем провинциальный акцент. Все прочие заповеди – не убий, не укради, не возжелай дома ближнего своего – идут с большим отрывом. Людей она судит по их выговору: все, кто «размовляют на суржике» – жадюги и хитрецы; за белорусским акцентом скрывается желание облапошить; за грузинским или армянским – обдурить по-крупному, вывернуть любое дело к собственной выгоде.
Для него оставалось тайной, как она, испытывающая презрение к тем, кто «поганит русский», вышла замуж за человека, говорившего «ложить» вместо «класть», «загинать» вместо «загибать»; закупиться, посунуть (что бы это не означало), покоцанный, – при желании можно составить карманный словарик грехов, которые мать прощала отчиму: его грехи – ее компромиссы.
Верность этой заповеди – единственное, что поддается определению. Все другие черты ее характера заменимы. Без ущерба для того, что можно было бы назвать ее личностью.
– Тебе не кажется, что это… – он чуть не сказал: национализм, но удержался, прикусил язык. Мать легко отопрется, дезавуирует обвинение. Его мать убеждена: национализм – ярлык, намертво приклеенный к немцам. То же самое – оккупация. «Мы не оккупируем, мы освобождаем».
Помедлив, он не закончил начатую фразу.
Даже не обиделась. Глянула как на дурачка. На лице написано печатными буквами (он прочел, словно вернулся в детство): я – советский человек, советские люди – интернационалисты.
В детстве, пока родительскую жизнь не накрыло дачей, каждое лето всей семьей отдыхали в какой-нибудь союзной республике, в Молдавии или на Украине, – когда отчим говорил: «на югах», мать испуганно вскидывала брови. В памяти остались Чобручи – богатое молдавское село. Хозяйка – одинокая слепая старуха день деньской сидела за занавеской; что-то бормотала. Наружу она не выходила. Разве что ночью, когда другие спят… Поблизости протекала широкая река; берег, покрытый маками. Вспоминая маки, мать называла их красными («Красный мак» – ее любимые конфеты); он настаивал: алые. Как капельки крови. На берегу они были одни – местные купаться не ездили, свободное время проводили во дворах – сидели под раскидистыми шелковицами, пили сладкие молдавские вина. Хотя откуда ему знать, что они там пили и ели? Его родители ни с кем не общались. Кроме слепой хозяйки – ее глухого бормотания на чужом невнятном наречии, – в памяти никто не задержался; словно их и не было: ни взрослых, ни детей.
С детьми ему позволили играть года через два. Уже на Украине. В отличие от Чобручей, Болград назывался городом. Мать поджимала губы; на ее бледном ленинградском лице было написано: село (той весной он научился читать, складывать буквы).
Город, но другой: жаркий, пыльный – и пыль не как в Ленинграде: сухая, мельчайшая; когда пропускаешь сквозь пальцы, струйки отливают золотом. Рядом с домом, где родители сняли две комнаты (отчим говорил: угнездились), раскинулся парк. У ворот стояли старухи, черные, как украинская земля; одинаковые лица изрезаны одинаковыми морщинами; каждая глубиной с овраг (по-местному – рыпа; приняв за имя собственное, мать наказала строго-настрого, предупредила: «В Рыпу не ходить!»). Старухи торговали семечками: десять копеек – граненый стакан с горкой; пятачок – граненая стопка. Тарой служили фунтики, свернутые из старых газет. На копейку – горсть: насыпали прямо в карман, за эти деньги фунтика не полагалось. В будние дни торговля шла ни шатко ни валко. По воскресеньям бойчее. В парке работала танцплощадка, туда стекались солдаты с местными девушками; в сумерках, на закате дня, парочки целовались по кустам. Тем летом – от больших мальчишек (они водили его подглядывать) – он узнал стыдные слова; через годы, заслышав грубую ругань, он видел сероватую, словно присыпанную пылью, солдатскую форму и рядом платьице в цветочек.
Судя по количеству солдат, ходивших в увольнение, где-то поблизости стояла военная часть; отчим говорил: гарнизон, произнося это слово с гордостью, с особым вкусом; будто, сделав глоток крепкого вина, облизывал губы – хотя сам не служил ни дня. Освободили по здоровью, комиссия нашла плоскостопие. Как ни странно, своим плоскостопием отчим тоже гордился.
Гар-ни-зон. Он подумал, что отчим перепутал буквы. Правильно сказать: го-ри-зонт. Нет, не перепутал. Пройдут годы, прежде чем он поймет, какие безумные, неправдоподобные перспективы скрывались за тем далеким горизонтом, за который они заглядывали оба. Каждый по-своему, на свой лад – отчим и мать…
Отчим родом с Украины; не то из-под Донецка, не то из-под Харькова. Мать – коренная ленинградка в четвертом поколении. В четырнадцатом году, когда эти самые перспективы обнажились, стали видны простым, невооруженным глазом (он криво усмехался: именно что вооруженным!), он разгадал тайну их брака. Эти двое должны́ были встретиться. Мать с отчимом – два проводка одного взрывного устройства: чтобы раздался взрыв, их надо было соединить.
Дети, с кем он играл на пыльной болградской улице, болтали на смеси русского с украинским (как теперь выяснилось, взрывоопасной; тогда и в голову бы не пришло). Неудивительно, что он, ленинградский мальчик, набрался новых слов. Мать боролась, вырывала их, как сорняки из грядки; передразнивала певучую интонацию. Укоренившиеся слова прорастали – то здесь, то там. Со временем они исчезли, ушли из памяти.
Однажды в нем проснулась мать. Случилось это в Старом Крыму – после третьего курса они с университетским приятелем поехали на раскопки. Эрмитаж набирал студентов истфака – дешевую рабочую силу на летний сезон. Степной Крым – это вам не побережье. Там – море, всегда можно окунуться. Тут – куда ни глянь, одна сухая степь. От дневной иссушающей жары у новичков распухали и лопались губы. С непривычки приходилось отсиживаться в палатке или в тени. Их экспедиции неслыханно