Повесть о днях моей жизни - Иван Егорович Вольнов
-- Сказки слушаете? Промышлять бы шли! -- говорит, присаживаясь, Мухин.
С давних пор молодежь и дети делают набеги из ночного на деревню, обивая сады и огороды, таская чужих кур, уток и гусей. Это в обычае, считается молодечеством.
-- Ступайте,-- повторяет Архип,-- я кувшин дам для варки.-- Мужик щурит узкие глаза и причмокивает: -- Важно бы теперь цыплятники хватить -- сладкая она, молодая-то... Эх, вы!.. Бывало, вашу пору...
Шесть человек: Андрюшка Жук, Калебан, я, Так-Себе -- работник, Федька Пасынков и Алешка Горлан отправляемся на промысел. Никто из нас молодой цыплятины не хочет, но нужно показать, что мы не трусы.
А перед утром, когда запели жаворонки и пар от реки поднялся выше осокорей, нас поймали с поличным.
Товарищи спали мертвым сном. Одежда покрылась росою, и лица посерели, измялись. Медленно тлели дрова, натасканные из изгороди; тонкими струйками шел от них дым, расстилаясь ковром по лугу. Мы шестеро дремали у костра, ожидая ужин.
-- Вы что тут варите? -- спросили неожиданно. Вскинув глаза, оглушенные и растерянные, в предчувствии близкой беды, мы едва проговорили:
-- Нет, мы ничего не варим... Сидим и греемся.
Склонившись лохматыми головами, в свитах, перетянутых поводьями, на нас враждебно смотрят три пары глаз. В руках у каждого по палке.
-- Поздно сидите... Подай сюда кувшин!..
Слетела с головы шапка, в затылке отдалась тупая, ноющая боль, закружилась и запрыгала земля.
Нас били ногами и палкой, таскали по земле за волосы, заставляли становиться на колени и просить прощения.
В плотном кругу товарищей, разбуженных шумом и бранью, бегал Архип, всплескивая руками и визгливо крича:
-- Глядите-ка ребятушки, они и посуду у меня украли, сукины дети! Ишь, оголодали, будьте вы трижды прокляты!..
-- Дядя Архип, ты помолчал бы,-- сказал Андрюшка Жук,-- ведь ты же сам научил нас, а теперь ругаешься, а?
Мухин взвизгнул, как собака, которую огрели камнем по боку, и, брызгая в лицо слюною, схватил его за волосы, приговаривая:
-- Я т-тебе покажу! Ты у меня узнаешь! Научи-ил? Научил? Воровству я тебя буду учить, проклятая душа?
Откопали перья и пух из-под копны, головы и лапки. Один из пришедших, Ерема Косоглазый, закричал:
-- Нестер, утки-то, братец ты мой, наши, глаза лопни, наши! Смотри-ка на мету -- от поля палец подрезан!.. А я думал борисовские!..
Опять нас били, таская по земле и вывертывая руки, совали в рот сырое утиное мясо, говоря злобно:
-- Жрите! Жрите, ненасытные утробы! Жрите, чтобы вам подавиться, стервам!
Сначала мы плакали, прося прощения, а потом перестали: ни слез уж не было, ни силы.
Изо всей компании никто за нас не заступился. Один лишь Капкацкий начал было укорять:
-- Что ж вы увечите ребят, разве они первые? Испокон веку озорство ведется, не годится, братцы, этак!.. Постегали бы кнутом или обротью, дома -- отцу, матери пожаловались: пусть платят деньги за убыток, а то что же это...
Но на него закричали:
-- Ты, видно, дьявол старый, сам с ними заодно!
Капкацкий плюнул, выругавшись, и отошел в сторону:
-- По мне, хоть убейте... Меня ничем не удивишь...
Дома спросили, когда я приехал:
-- Ты что какой невеселый? Дрался, что ли, с кем?
-- Нет, я веселый, -- ответил я, но сами собою брызнули слезы, я выскочил из-за стола и убежал в конопли.
"Эх, скоро узнают все!.. Опять начнут бить... На улице смеяться будут... Зачем мы это наделали?"
Медленно тянется время, голова -- как в огне, сердце то ноет мучительно, то падает, готовое разорваться... Не знаешь, как лечь, куда положить голову, о чем думать. Нестерпимо хочется забыть пережитое.
"Умереть бы!.. С мертвого взять нечего... А если станут бить,-- не стыдно и не слышно..."
Конопля шелестит. Горячими волнами пробегает по ее верхушкам ветер, она качается, как сонная. Пальцеобразные листья опустились и поблекли; лохматые головки сереют маленькими ядрами спеющих зерен.
Пришла Мотя. Молча села рядом.
-- Зачем вы, глупые? -- спросила тихо.
-- Я не знаю...
-- Сходку собирают. Ступай спроси старосту: пожалеет, гляди... На колени перед ним стань...
-- Не пойду -- мне стыдно, боюсь...
-- Ступай. Отец сердит, платить ведь надо, а денег нет... Ругает он тебя...
...В избе у Еремы Косоглазого, хозяина уток, стоим на коленях, целуем ноги и руки у всех, клянемся с горьким плачем, что не будем никогда озорничать, а они пьют чай из светлого самовара, смеются и говорят:
-- Знаем мы вас!
Калебан просит:
-- Я твоих лошадей буду целое лето без денег пасти, прости нас Христа ради!
Федька обещает еще что-то сделать, и я обещаю, а староста вытирает пиджачной полою румяное лицо с капельками пота на нем, хмурит белобрысые брови, важно спрашивая:
-- Что, чертята, плачете? -- Бьет меня ладонью по затылку.-- Кто кожелуп-то -- староста? А ты -- утятник, сочинитель! Я тебе припомню песенку!
Другие говорят:
-- Он -- мастер на эти штуки. Поглядим, как теперь запоет! Сотский-то близко? Вели бы на сходку их,-- пора!..
Эх, горе наше, горе!..
Кольцо суровых бородатых лиц. Посконные рубахи, сапоги в дегтю и лапти. Седой старик толкает меня палкою в плечо.
-- Рассказывай, как дело было. Становись посредине сходки и рассказывай...-- Жмурит пухлые глаза без ресниц.-- Лишнего не привирай. Что ты плачешь?
Сбежалась вся деревня: женщины, дети, подростки. Теснятся около нас, заглядывают в лица, шепчутся:
-- Вот они, утятники-то... Били их иль нет еще?
-- Ондрюха-то, бесстыжая харя, Ондрюха-то? Жених, а тоже затесался!.. Ему надо больше всех влить!
Руки трясутся, в горле пересохло. Заикаясь и путаясь, передаем, как было дело, и робко молчим.
Вспоминаются наставления матери: "Поклонись на все четыре стороны и скажи: православные, простите меня, глупого!" И я опускаюсь на землю, бессвязно бормоча:
-- Православные...
А старик с опухшими глазами трясет меня за плечо и скрипит противным голосом:
-- Чем уток-то?
Изо рта у него скверно пахнет, в углах глаз -- желтый гной, толстый нос покрыт угрями.
-- Чем вы их?
-- Колотушкой...
-- А? Шибче