Любимчик Эпохи - Катя Качур
— Н-ну я п-перегнул, — сказал он, когда его подлатали. — Н-не сердись на м-меня. Я з-знаю, как т-ты ее л-любишь.
Я обнял его снова, и мы, как два идиота, стояли в палате, словно провожали друг друга на бой. Врать себе бессмысленно. Дороже брата у меня никого не было. Ленка не поняла нашего перемирия, затаила обиду и перестала спать со мной в одной кровати. Она ютилась в соседней комнате на детском диване в обнимку с идиотским божком и его неумно радостным шерстистым писюном.
* * *
— Это неудивительно, — ответил я Эпохе. — Илюша был частью меня, он с рождения жил в каждой моей клетке, он прошил мои гены своим кодом, мою кровь своей кровью, мои мозги своим серым веществом. И я просто выплеснул его, равно как и себя, в Ленкино лоно. Потому что ровно половина моей сути — это он.
— Дааа, — задумчиво протянула бабка, — хорошо сказал, Старшуля. Были бы у меня красивые губы, я бы расцеловала тебя. Шалушика невозможно не любить… Зырь, зырь, как он вспотел! — Она вновь распласталась над нашей с Саней могилой. — Хлопочет! Хочет угодить тебе, дурачок.
— Да что вы на нем прямо зациклились оба! — обиженно пробурчал Саня.
Он был уязвлен небрежным отношением к собственному истлевшему телу и вообще считал себя обделенным. Я тоже бы от него с удовольствием избавился, но булгаковский «квартирный вопрос», как выяснилось, оставался актуальным и в нашем мире. Причем решить его было невозможно ни за какие деньги и заслуги. Ты был привязан к своему праху, месту на кладбище и тем, кто захоронен с тобой в одной могиле. Поговаривали, что через какое-то время наступало освобождение и переход в другую нематериальную институцию. Но так же как и при жизни мы ничего не знали о смерти, так и здесь мы не ведали, что с нами станет в следующей трансформации. Лишь у одной Эпохи не было территориальной зависимости. Она моталась где хотела, порой надолго исчезала, и я изнывал рядом с дебилом Саней, а то внезапно возвращалась, принося с собой свежий ветер и сплетни со всех мыслимых захоронений. Причину ее свободы я узнал далеко не сразу…
Глава 14. Игра
При жизни мне думалось, что, умерев, я сразу познаю истину. Мне откроются двери в неведомое, запретное, я пойму, как устроен мир и в чем справедливость, которую никак не удавалось постичь, обладая физическим телом. Я увижу всех своих родственников до седьмого колена, укоренюсь в веках, оценю мотивы своих прошлых поступков и даже смогу что-то отмолить и исправить. На деле все оказалось не так. Я тупо болтался над Пятницким кладбищем, не погруженный ни в какую тайну. И смысла в моей безоболочковой субстанции было не более, чем в ожидании на поселковой остановке автобуса, который давно снят с маршрута. Мы маялись от скуки и коротали время как могли.
Помимо наблюдения за процессом похорон и установкой памятников (нет-нет да места продавались новым «клиентам»), мы развлекались игрой, которую придумала Эпоха. Садились в круг, соединяясь краями своих материй, и каждый, втайне от других, выбирал по десять человек с нашего кладбища, сохраняя их в разряде невидимого. Затем Эпоха, как залп орудия, гаркала: «Проявись, бля!», и мы переводили своих избранников в видимый сегмент, словно открывали карты картинкой наверх. Если у кого-то были совпадения — в десятке Сани и моей, к примеру, попадался один и тот же персонаж, — мы приглашали его в игру. В результате в нашем кругу появлялись новые люди разных возрастов, национальностей, времен, что было неожиданно и весело. Скоро в эту забаву, которую я в честь бабки предложил назвать «Эпоха», играл весь Пятницкий могильник. Победившим считался тот, чьи «карты» ни разу за десять конов не пересекались с другими. Эпоха страшно мухлевала. Обладая большей свободой, чем другие, она загребала в свою десятку героев с чужих захоронений, что всем нам было неподвластно. В результате ее набор «карт» никогда не пересекался с нашим, и она неизменно оставалась победителем.
— Вот ты шельма, плутовка, — ругался Саня, — с тобой вообще неинтересно играть!
На самом деле только с ней и было интересно. Она тащила в наш круг каких-то средневековых купцов, расстрелянных священников с хоругвями, «чумных» бунтарей начала 70-х годов XVIII века, которые во время эпидемии чумы в Москве убили архиепископа Мавросия — единственного человека с мозгами, запретившего молиться толпою у иконы Божией Матери на Китай-городе.
— За что вы его разорвали на куски, нелюди? — интересовался я у некоего Афанасия, сплошь покрытого язвами и лимфатическими бубонами.
— Спрятал, диавол, Боголюбскую икону от народа, — картавил тот, — надежду нашу на спасение.
— Ну так спрятал, чтобы вы, козлы, не перезаражали друг друга, стоя на коленях тучами, — напирала на него Эпоха, на мое удивление знавшая историю «чумного бунта» в Москве.
— Ирод он, лукавый, — не унимался гнойный Афанасий.
— Иди на хрен, бесишь, — прерывала его Эпоха и «сливала» в какую-то пространственную дыру, откуда его никому не было видно.
Она не тратила времени на раздражающих ее людей. Зато в нашей банде надолго задержалась белокурая Настенька — пятилетняя девочка со скальпелем в животе, жертва врачебной ошибки. Понятливая белочка, на могилу которой уже двадцать лет седые родители приносили огромные белые астры. Хирурги забыли инструмент в полости, вырезая аппендицит, зашили, а через три дня она умерла от перитонита. У Настеньки была забава. На ее могиле (по соседству с моей) лежала игрушка — заводная кукла, со временем ставшая напоминать жуткую Аннабель. Каждый раз, когда люди проходили по узкой дорожке, Настенька мысленной субстанцией поворачивала ключик, и из куклы доносилось: «Мамочка, возьми меня с собой». Люди отскакивали на метр и хватались за сердце. У одной дамы случился инфаркт, после чего я сильно отругал Настю, на месяц отлучив от нашего общества.
— Да ладно, — вступилась за нее Эпоха, — а у вас самих какая была любимая забава в детстве?
— Я любил сдирать с девчонок гольфы, — сказал Саня.
— Это как? — поинтересовался я.
— Мой день рождения приходился на праздник пионерии — 19 мая. К этому моменту в Москве наступали жаркие дни, и девочки на торжественные