В Соловьев - Три портрета - Шемякин, Довлатов, Бродский
Извини за молчанье. Теперь
ровно год, как ты нам в киловаттах
выдал статус курей слеповатых
и глухих - в децибеллах - тетерь.
Видно, глаз чтит великую сушь,
плюс от ходиков слух заложило:
умерев, как на взгляд старожила
пассажир, ты теперь вездесущ.
И так 80 строк, с проблесками, типа "перевод твоих лядвий на смесь астрономии с абракадаброй", либо с провалами, которые одинаково подчеркивают строкоблудие стихотворения в целом. В подобных случаях И.Б. удается иногда хотя бы остроумной, парадоксальной либо афористичной концовкой спасти стих, но этот кончается так же аморфно, как двигался до сих пор. Вот его вялое окончание:
Знать, ничто уже, цепью гремя
как причины и следствия звенья,
не грозит тебе там, окромя
знаменитого нами забвенья.
Здесь срабатывает закон обратной связи: писателю скучно писать читателю скучно читать. Вообще, надеяться на воодушевление читателя там, где оно вчистую отсутствует у поэта, по крайней мере, наивно. Квалифицированный либо просто памятливый читатель может взять да и вспомнить какой-нибудь жанрово-сюжетный прецедент у того же поэта - скажем, потрясающее некрологическое стихотворение 73-го года, на следующий год после эмиграции, "На смерть друга", который, кстати, оказался жив-здоров. Тем более, какова сила поэтического воображения, навсегда закрепившая за ложным слухом все признаки реальности!
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно.
Поэт такого масштаба, как И.Б. - лучший русский поэт не только моего поколения, но и нашего времени - не нуждается в снисходительной критике, тем более один из его самых неотвязных, навязчивых сюжетов последнего времени изношенность жизни, ее обреченность на повтор, упадок и распад. Своим отношением к жизни поэт сам подсказывает читателю, как относиться к его поэзии:
Только пепел знает, что значит сгореть дотла.
Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед:
не все уносимо ветром, не все метла,
широко забирая по двору, подберет.
Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени
под скамьей, где угол проникнуть лучу не даст,
и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,
в перегной, в осадок, в культурный пласт.
Этот "апофеоз частиц" вполне выдерживает сравнение с ранними воплощениями того же сюжета - скажем, с поразительными метаморфозами живого в мертвое, а мертвого в ничто в "Исааке и Аврааме" 1963 года. И.Б. и сам устраивает себе экзамен и часто с блеском его выдерживает, сочиняя в каждое Рождество по стихотворению - вот последняя строфа одного из двух, помещенных в его "шведском" сборнике:
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд отца.
Вообще, юбилейные послания - будь то на день рождения Иисуса либо на столетие Анны Ахматовой - поэтический жанр, в котором И.Б. достиг блеска. Помню, как он написал нам с Леной стихотворение на день рождения - лучше подарка мы отроду не получали. Вот его ахматовский "адрес":
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос
Бог сохраняет все; особенно - слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
затем что жизнь - одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, - тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.
Самые сильные стихи в новой книге И.Б. принадлежат, однако, не юбилейному жанру, а одно дидактическому, а другое - любовному. Дидактическое так и называется "Назидание", хотя это скорее жанровая пародия, но такого рода пародия, что заставляет нас серьезнее отнестись к этому поэтическому архаизму - И.Б. и вообще часто обращается к традициям русской поэзии XY111 века, минуя век X1X. Тематически и концептуально этот замечательный стих примыкает к лучшей у И.Б. прозе, его "византийской записке", которая по-русски озаглавлена им "Путешествие в Стамбул". В качестве примера две последние строфы этого длинного - и тем не менее не оторваться! стихотворения:
X
В письмах из этих мест не сообщай о том,
с чем столкнулся в пути. Но, шелестя листом,
повествуй о себе, о чувствах и проч. - письмо
могут перехватить. И вообще само
перемещенье пера вдоль бумаги есть
увеличение разрыва с теми, с кем больше сесть
или лечь не удастся, с кем вопреки письму
ты уже не увидишься. Все равно, почему.
X1
Когда ты стоишь один на пустом плоскогорьи, под
бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот
или ангел разводит изредка свой крахмал;
когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,
помни: пространство, которому кажется ничего
не нужно, на самом деле нуждается сильно во
взгляде со стороны, в критерии пустоты.
И сослужить эту службу способен только ты.
Что же касается любовной лирики, то она представлена на этот раз антилюбовным стихотворением. В конце концов, если есть антимиры, антигерои и антимемуары, почему не быть любовной антилюбовной лирики? Вряд ли автора целой книги стихов, обращенных к женскому анонимному адресату М.Б., читатель заподозрит в женоненавистничестве. А если и заподозрит, его можно утешить: мизогиния И.Б. - только часть его мизантропии ("Я, более-менее, мизантроп").
...Не пойми меня дурно: с твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано. Никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела,
глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
(- Как вы осмелились сказать, что половина стихов в его книге плохая? сказал мне Довлатов.
Любая интрига, пусть воображаемая, приводила Сережу в дикое возбуждение.
- Это значит, что другая половина хорошая.
- Как в том анекдоте: зал был наполовину пуст или наполовину полон? рассмеялся Сережа.)
*
"Иностранка" заключила со мной договор на три эссе - "Эпистолярный Набоков", "Был ли Фрейд великим писателем?" и "Джозеф Бродский американский эссеист". Первые два они уже успели напечатать в журнале, последнее должно сопровождать сб. статей И.Б. в книжной серии "ИЛ". Звоню Осе, намечаем план издания. Это не годится, потому что лекция, а это потому что рекламный гид по Питеру. К своему русскому сборнику он более отборчив и придирчив, чем к американскому, который по сути жанровая свалка. Я не удержался от подъеба:
- Может включить вашу полемику с Кундерой?
- Еще чего!
По этой мгновенной реакции можно судить, как болезненны для него были шишки, которые посыпались за это выступление. Поделом! И вовсе не за политическую некорректность, как он пытался поначалу представить.
По природе своей И.Б. монологист, а потому жанр полемики ему противопоказан. Плюс, конечно, политика, в которую его занесло - это его хобби и одновременно ахиллесова пята: слишком прямолинеен, поверхностен, что особенно заметно по контрасту с его сложной, разветвленной культурологической концепцией. Его спор в "New York Times Book Review" с Кундерой - наглядное тому свидетельство. Как и столкновение спустя три года на Лиссабонской писательской конференции сразу с группой восточноевропейских литераторов - венгром Георги Конрадом, югославом Данило Кишем и поляком Чеславом Милошем, другом И.Б. Бедный Довлатов! Он метался между восточноевропейским "коллективом" и своим покровителем, который привез его и еще нескольких русских на эту конференцию в качестве кордебалета. Не выдержав метаний, Сережа запил и прибыл в Нью-Йорк в непотребном состоянии.
Если в обеих пьесах И.Б. - стихотворной "Горбунов и Горчаков" и прозаической "Мрамор" - есть видимость диалога, хотя на самом деле это бесконечные монологи, стачанные в диалоги, то в полемике с восточноевропейцами даже эта формальная демократичность отсутствует. Был бы такой жанр, оба выступления И.Б. можно было бы определить как "окрик". В представлении обиженных или оскорбленных восточноевропейцев - окрик старшего брата: Данило Киш отметил "назидательный тон" и сказал, что "чувствует себя ребенком, которому читают нотации". Не спутал ли И.Б. разноликую аудиторию европейских демократов с послушной его авторитету и привычной к авторитарности русской аудиторией? В конце концов, в "домашний, старый спор" оказались втянуты сторонние. Приятельница И.Б. Сюзан Зонтаг призналась, что сильно в нем разочарована, добавив, что страны советского блока не являются придатком Советского Союза и даже кое в чем его опережают. Салман Рушди, который через несколько месяцев вынужден будет уйти в подполье, скрываясь от разъяренных единоверцев, заметил, что это так типично для колонизаторов определять, что хорошо для колонизируемых; если восточноевропейцы чувствуют, что они существуют как некая культурно-политическая целокупность, значит они и в самом деле существуют в оном качестве. И.Б. был зачислен в империалисты, хотя имперство его питерское - скорее эстетическое, чем от политики. Подводя итог дискуссии, политическая комментаторша Флора Льюис писала в "Нью-Йорк Таймс", что "даже Джозеф Бродский, живущий в Нью-Йорке Нобелевский лауреат, встал на энергичную защиту