Сергей Ауслендер - Петербургские апокрифы
Таяло. Извозчики были на колесах, промозглым ветром обхватывало, и Миша с радостным волнением всматривался в знакомые дома, в сотый раз повторяя всю ночь преследовавшую его строчку:
«Скоро я полечу по улицам знакомым».{23}
Как всегда при приезде в город, казалось, что нужно очень много чего-то сделать, кого-то повидать. Было странно и даже чуть-чуть обидно, что дядя, у которого жил Миша, еще спал, и заспанная горничная, отворив дверь, ушла в кухню.
Никаких писем не ждало Мишу в его маленькой, уютной комнате, в которой все, и запыленный мольберт, и смешанная мягкая мебель в чехлах, и кровать без подушек, имело вид запущенный и нежилой.
Миша прошелся по комнате, но, вспомнив, что шаги могут быть услышаны в дядиной спальне, сел у стола.
Не хотелось разбирать вещей или хотя бы умыться.
Голова после ночи в вагоне была тяжелая, во рту гадко; без мыслей смотрел Миша в окно на безнадежно унылую стену противоположного дома и моросящий полуснег, полудождь.
Незаметно как-то Миша заснул, опустив голову на руки. Снов не было, но казалось, будто кто-то подошел к нему, нежно касаясь волос, жалобно о чем-то просит, и не то это мать, не то Агатова, а Мише тяжко и тоскливо от этих просьб. С усилием поднял, наконец, Миша голову, чувствуя, что надо сейчас делать что-то неприятное и даже гадкое.
Дотрагиваясь до плеча Мишиного, стоял около его стула Николай Михайлович Кучеров, брат Анны Михайловны и Мишин дядя.
— Ты заснул Миша, а я ухожу сейчас. — Как съездил? К тебе господин Второв два раза звонил, просил прийти, как только приедешь, — очень важное дело.
Николай Михайлович уже в вицмундире, с портфелем, гладко выбритый, натягивал перчатку и говорил, как всегда, с некоторой добродушной насмешливостью.
Мише сейчас была приятна эта сдержанная холодность истинного петербуржца. Будто студеной водой он вымылся, протер глаза и ответил такими же деловито-незначительными фразами.
— Мама кланяется. Отец просил напомнить в департаменте о его ходатайстве. В Москву съездил очень хорошо.
— Да, — сказал Николай Михайлович, уже собравшись уходить, — будь мил, и исполни завтра за меня одно дело. Мы устраиваем концерт, но день пришлось изменить. Кое-кому я сказал по телефону, но нужно будет съездить к нескольким актерам. Это не больше часа у тебя займет. Пожалуйста. Ну, до свиданья. Я обедаю, как всегда, в половине седьмого.
Пришла, шурша крахмальными юбками, горничная Даша, доложила: «Чай кушать пожалуйте» — и быстро и ловко принялась убирать комнату.
Миша пил чай в темной столовой при электричестве, и ему нравилась и эта холодноватая, но удобная квартира, и полное независимое одиночество, и то, что у Второва ожидают интересные новости и что начинается суетливая, энергичная городская жизнь.
Петербургская привычная бодрость охватила его.
Наскоро разобрав свои вещи, тщательней, чем всегда, умывшись в ванной комнате и переодевшись, Миша вышел на улицу.
И деловитая толпа на улице, и трамваи, и даже мокрая слякоть и дымное небо казались Мише милыми и как-то опьяняли его.
Весело перепрыгивая через лужи, на ходу вскочил он на трамвай и отправился к Второву, жившему на далекой линии Васильевского острова.
От трамвая пришлось еще пройти довольно далеко в глубь линии, чуть не в поле, которое виднелось в конце улицы. Второв жил в новом, еще окруженном лесами доме на самом верху.
Он сам отпер дверь, перед которой стояла бутылка молока и лежало письмо.
В высокой мастерской топилась железная печь, пахло красками; фантастической яркости пейзажи знойных, неведомых стран украшали стены.
Второв в синем рабочем переднике, с кистью в руке, рыжий, веселый, быстрый, заговорил, как только увидел Мишу.
— Ну, слава Богу, приехали. Я был у С.{24} (он назвал фамилию известного художника), тот в восторге от вас. Непременно хочет вас видеть и вашего «Дафниса». Мы устраиваем свою выставку. Есть возможность журнала. Одного мецената заинтересовала Елизавета Васильевна. Да, с ней был опять удивительный случай.
Второв громко говорил, подбегал к большому полотну на раме, решительными мазками клал краски, отскакивал посмотреть, мешал что-то в кастрюле, стоящей на плите, — все это делал стремительно, отчетливо.
У Миши даже голова слегка закружилась от этих новостей, громкого голоса, быстрых движений Второва.
Мутный свет падал сквозь стекло потолка, от накалившейся печки было жарко; Мише хотелось тоже быть быстрым, деятельным, уверенным, как Второв. Он уже почти не слышал, что тот рассказывал.
Второв резко повернулся на каблуках, зорко оглядел и, улыбаясь толстыми, алыми губами, своими, сказал:
— Вы изменились, Гавриилов. Браво! Вас что-то обожгло, и в глазах что-то… Нет, вы не влюблены, но… какого же приключения вы сделались героем? Кто «она»? Я всегда говорил, что вы еще выкинете совсем неожиданное. Подождите, Елизавета Васильевна выведет вас на чистую воду.
Он ничего не расспрашивал, будто все зная, только смеялся, и от его громкого, слегка наглого смеха Мише становилось весело, и он горделиво и робко краснел, как бы только сейчас сообразив всю необычайность и интересность того, что случилось и что ожидало его.
Он готов был рассказать все Второву, чуть не похвастаться, но тот бросил кисть в угол, сорвал передник, протанцевал какой-то импровизированный танец перед своей картиной, припевая:
— Готово! Готово! Каков колорит-то!
Потом бросился к кастрюле, из которой шипя уходила вода, и больше уже не обращал внимания на Мишу.
Второв вынул из шкафа две тарелки, сыр и колбасу, завернутые в бумажки, составил с маленького круглого стола чашечки с красками и бутылку скипидара, покрыл его скатертью и, разлив жидковатую кашицу по тарелкам, пригласил Мишу сесть.
— Ваше место, синьор. Это — овсянка, пища богов. Укрепляет, возрождает, возбуждает, — весело болтал он, показывая свои крепкие, белые зубы.
Они ели пахнущую слегка дымом кашку и говорили о будущих работах, выставках, любовных приключениях друзей, Матиссе, Гогене,{25} Полуяркове, близких успехах; только имени Агатовой Миша почему-то не произнес, рассказывая со смехом московские свои злоключения.
Дружба соединяла этих двух, столь противоположных молодых людей — тихого, меланхолического, вялого Гавриилова и Второва, быстрого, бодрого, шумного. Ни с кем не чувствовал Миша себя так легко, никто так много не возбуждал веселой и энергичной легкости.
Когда, пройдя по бесконечной линии, вышли они на набережную, прояснило, ветер с моря гнал тучи, и робкое солнце заиграло на крыше морских доков, на противоположной стороне и далеком куполе Исаакия.
Размахивая руками, Второв говорил высоким, почти визгливым голосом:
— Этот город меня опьяняет. Вы еще не проснулись, Гавриилов, вы еще не чувствуете его. Он учит быть легким, стройным, неуловимым, всегда готовым на самое фантастическое приключение или подвиг и, вместе с тем, свободным, замкнутым, никому не раскрывающим своих тайн. Вот чему учит этот магический, холодный и вольный Петербург.
VIУтром Миша поехал по дядиному поручению объехать участвующих в концерте.
Внизу швейцар подал ему письмо.
По зеленому узкому конверту Миша узнал, от кого оно.
Сказав извозчику первый стоящий в дядином списке адрес, Миша сел в сани и распечатал письмо.
За ночь навалило снегу, слегка подмораживало; багровея, светило солнце; быстро ехал извозчик. Бегло пробегая нежные, страстные строки, Миша улыбался. Весело было и от солнца, и от быстрой езды, и от предстоящего весело-хлопотливого дня, и пьянили, кружили голову эти слова, мелким почерком написанные:
«Твоя… дни и ночи только о тебе думаю… Милый, прекрасный… Я поняла, что всю жизнь ждала тебя… Не забудь меня, пожалей… О, как тяжко и печально влачатся дни без тебя».
Извозчик остановился.
Миша взбежал на лестницу. Франтоватая горничная открыла дверь и, взяв карточку, провела в крошечную, как бонбоньерка, безвкусно обставленную низкой мягкой мебелью и безделушками гостиную; а по боковой стене так странно в этой маленькой комнате было видеть огромную, в тяжелой раме картину.
Миша, ослепленный, смотрел на пеструю чешую лат архангела, пронзительной ясности зеленое небо сзади и сверкающий меч.
В первую минуту Миша не мог ничего понять, — неожиданность и необычайность красок поразила его.
Только когда сзади него раздался слегка скрипучий голос: «Чем могу служить?» — вспомнил он, что покойный муж известной актрисы был гениальным художником.{26}
Миша обернулся и неловко раскланялся.
Известная актриса, уже немолодая, кося из-под лорнетки тонко подведенными, несмотря на ранний час и домашний туалет, глазами, слушала сбивчивые Мишины слова, благосклонно улыбаясь тонкими, злыми губами.