Сергей Ауслендер - Петербургские апокрифы
— Посыльный принес. Он ждет… Барыня велела беспременно ответ принести, — и, не выдержав, Даша сделала вид, что торопится, и быстро выбежала из комнаты, оставив на столике маленький такой знакомый зеленоватый конверт.
Миша не думал, не хотел думать и долго пролежал еще неподвижно, машинально подсчитывая, сколько аршин холста надо купить ему для всех задуманных картин.
Только когда в дверь постучала Даша и сказала: «Ответ готов, барин? Посыльный спрашивает» — Миша поспешно, как пойманный на каком-то преступлении, выскочил из кровати, подбежал босиком к окну, отогнуть стору,{30} и разорвал конверт.
«Милый, — писала Агатова, — не выдержала. Ты молчал. Было страшно. Приехала. Приходи скорее. Жду. Остановилась в номерах „Либава“, на Невском. Ответь, когда придешь. Твоя Юлия».
— Да что же это? — невольно вырвалось у Миши, и вспомнились веселые планы на сегодняшний день, работа в студии у С., обед у Елизаветы Васильевны, вечером товарищеская ложа в театре.
Малодушно хотелось спрятаться, убежать куда-нибудь, но Даша стучала уже в дверь.
— Может, на словах дадите ответ? А то посыльный говорит, дожидаться некогда.
— Хорошо, пусть идет, — бормотал Миша, — пусть скажет, что приду сегодня… В каком часу, не знаю, очень занят. Вероятно, вечером… пусть скажет.
— Больше ничего? — насмешливо спросила Даша и зашуршала юбками в переднюю.
Миша лег, хотел заснуть, но, поворочавшись полчаса с одной стороны на другую, зажег свечу и стал читать.
Буквы прыгали, в глазах темнело, и неотвязной стояла мысль о сегодняшнем свидании.
Миша встал, быстро, как будто торопясь куда-то, оделся и, не дожидаясь чая, выбежал на улицу.
Было пасмурное и сырое петербургское утро; в десятый раз дворники скололи лед на тротуарах, а извозчики едва тащились по мокрому грязному снегу.
Миша без цели проходил улицу за улицей; пронзительный ветер ударял в лицо.
Миша осмотрелся; незаметно для себя он вышел на набережную. Вдруг ему захотелось непременно повидать Второва.
Миша знал, что тот встает очень рано, и, вскочив в подымающийся на Николаевский мост трамвай, очутившись в тесной куче смеющихся курсисток с портфелями под мышкой, Миша почему-то повеселел.
Проходя по тихим линиям, мимо проспектов, обсаженных деревцами, по которым прогуливались отставные генералы, мимо Андреевского рынка, к которому торопились хозяйки с корзинами, Миша успокаивался и, подходя к дому Второва, думал о чем-то далеком и постороннем.
Второв встретил Мишу в пальто и шляпе.
— Разве вы не у С., Гавриилов? — удивленно спросил он. — Ведь уж двенадцатый час. Надо ехать скорей.
Они спустились, взяли извозчика и поехали. Второв казался озабоченным и невыспавшимся. Миша жалел, что заехал к нему.
— Скучно, — сказал Второв, когда в молчании проехали они полдороги.
— Что скучно? — неуверенно спросил Миша.
— Все скучно. Эта толчея, суматоха. Это все хорошо, как приправа к какому-то вкусному большому блюду, а одной приправой сыт не будешь.
— Что же делать? — также неуверенно, почти машинально спросил Миша.
— Почем я знаю! — недовольно дернул плечом Второв. — Кто что умеет. Любить, ненавидеть, драться на дуэли, открывать новые страны, поступать в монастырь. Но что-нибудь, черт возьми, делать, или хотя притвориться.
— А разве это можно? — как-то встрепенувшись, произнес Миша.
— Что можно? — удивленно взглянув на Мишу, переспросил Второв.
— Притворяться влюбленным? — с запинкой сказал Миша и покраснел.
— Господи, какой вы мальчик, Гавриилов. Милый, маленький мальчик. А еще рисуете всякие непристойности. Да что же может быть интереснее в жизни, как не притворяться влюбленным? Плакать, давать страшные клятвы и потом за стаканом вина с приятелем вспоминать старые похождения и смеяться, смеяться. Но… не буду смущать вашу невинность. Что я вам за проповедник достался. Я сегодня елевой ноги встал, вот брюзжу, а вы на меня как на разрушителя мировых проблем смотрите. Поглядите, какая интересная старуха с малиновым бантом на шляпе.
Второв уже смеялся и болтал всякий вздор.
Когда они поднимались по лестнице к квартире С., Второв спросил:
— Вы не познакомились в Москве с некой Агатовой? Говорят, интереснейшая личность. Не то куртизанка XVIII века, не то московская Клеопатра.
— Да, я ее встречал, — неопределенно ответил Миша.
— Красива?
— Не знаю, как вам сказать. Слишком необычайна. Но, кажется, нет, некрасива.
— Эх, вы, «кажется», а еще художник!
Они смолкли, входя в мастерскую.
С. кивнул им из-за своего длинного стола, за которым, низко сгибаясь, он рисовал что-то на крошечном кусочке картона.
Молча прошли Второв и Гавриилов к своим мольбертам и принялись за работу.
В мастерской работало еще несколько барышень и молодых людей, но было тихо, как в пустой комнате.
Изредка С. поднимался, бесшумными шагами проходил по ковру, покрывавшему пол, усталыми глазами вглядывался в работу своих учеников, брал кисть, поправлял, кивал головой, улыбался и молча шел к следующему мольберту.
Так в сосредоточенном молчании прошло два часа.
Миша устал, ему стало весело, больше ничто не пугало. Спокойно сказал он Второву, когда, сложив кисти и раскланявшись с художником, вышли они в переднюю:
— Да, я совсем забыл. Второв, голубчик, пожалуйста, извинитесь перед Елизаветой Васильевной, я не могу обедать сегодня у ней, да и в театр вряд ли попаду. Очень занят.
— Заняты? Чем это? Разве не две дороги вы только знаете — в школу и церковь, как не помню кто из святых писал. Чем вы заняты? — допрашивал Второв.
— Так, одно дело домашнее, — более притворялся сконфуженным, чем смущаясь по-настоящему, говорил Миша, радостно улыбаясь.
— Узнаю коней ретивых,{31} — смеялся Второв. — Ну, Бог с вами. Удачи вам желаю, и помните мои лукавые наставления, способный мой ученик, гордость наставника!
Попрощавшись на углу со Второвым, Миша нанял извозчика на Невский, к гостинице «Либава».
Проходили с музыкой солдаты по Морской.
Косясь из-за туч, выглянуло солнце.
Миша улыбался, и в голосе против воли вертелась фраза, которую он скажет, когда войдет:
— Милая, прости, что я заставил тебя ждать. Я так торопился.
VIIIОтослав письмо с посыльным, Юлия Михайловна долго ходила по длинному, с холодной роскошью убранному номеру.
Она приказала принести себе кофе, открыть чемодан, но, отпустив горничную, она забыла умыться и не дотронулась до стынущего в серебряном кофейнике кофе.
Вчера, сама не веря тем угрозам, которые произносила, она сказала:
— Сегодня же вечером я уеду в Петербург.
Ксенофонт Алексеевич вдруг стих, долго молчал, закрыв глаза руками, и потом, без злобы, без гнева, тихо ответил:
— Да, поезжай. Это будет последняя ставка. Ты увидишь сама…
И с той минуты, будто повинуясь чужой воле, она уже не мучилась, не колебалась, не страшилась. Она не раздумывала и даже ничего не желала, она шла к неизбежному.
Когда через час посыльный вернулся без записки и с равнодушной точностью передал Мишины слова: «Не знаю, когда заеду, очень занят» — Юлия Михайловна не оскорбилась, не огорчилась, спокойно позвонила официанту, потребовала чернил и перо и, сев к столу, будто под чью-то диктовку, не раздумывая, написала:
«Ты прав. Все погибло».
Запечатала конверт, надписала адрес и, вдруг почувствовав страшную, смертельную усталость, тщательно вымылась, одним глотком выпила холодный кофе и легла на мягкую, высокую постель.
Закинув руки за голову, Юлия Михайловна долго рассматривала лепной потолок с улыбающимися амурами, потом устало закрыла глаза. Ласково закачался, будто убаюкивая, пружинный матрац, и вдруг, как видение, как сон, далекие возникли воспоминания.
Жаркое июньское утро.
Жгучее пробивается солнце сквозь белые, колеблемые ветерком занавеси.
Только проснулась Юленька Филоменова, еще не стряхнула сонного забытья, а уж радостной тревогой забилось ее сердце: «Ведь сегодня, сегодня решится все» — так сказал Георгий Петрович.
Быстро вскакивает Юленька с постели, быстро надевает белое батистовое с голубенькими цветочками платье, в тугие косы заплетает черные волосы, и когда торопливо бежит вниз по темной лестнице, падает сладко сердце и дрожат ноги, а перед самой дверью на террасу, откуда доносятся веселые голоса, хочет остановиться, вернуться назад, так страшно делается, но не может уж удержаться, и, не помня ничего, с разбега вбегает Юленька на балкон и останавливается как вкопанная.
Не слышит она обращенного к ней маминого вопроса, не видит ничего, кроме ласково-улыбающихся, одних понимающих ее волнение, печальных, прозрачно-голубых глаз Георгия Петровича.